Однако он не мог оказаться копией Лабриса, близнецов и Джона.
Брат Ребиса надеялся на свое умение прятать концы в воду, прятать собственную суть прагматика, равнодушного к высшим идеям, от безумной семейки, от ложи, в которой традиционно состоял, от бизнеса, в котором работал с младых лет. Безупречная маска приросла к лицу, но ее сорвали с лицом вместе, когда вошедший негромко поздоровался:
— Здравствуй, брат. Здравствуйте, дети.
Меня, наверное, тоже причислили к детям, но к приемным и бесперспективным.
Хотя я заметил, как Кадош при этом на меня посмотрел. За долю секунды обшарил глазами — с ног до головы, снизу вверх, равнодушно и непристойно, словно профессиональная шлюха — десятого за ночь клиента. И перевел взгляд на Лабриса, удерживаемого не то охранниками его клиники, не то бойцами личной гвардии.
Все они были как на подбор: что охрана, что охраняемый — слишком сильные, слишком быстрые, слишком выносливые. По лестнице, ведущей от причала наверх, проклятой бесконечной лестнице, которую я ненавидел, а члены семейства Кадошей, казалось, вовсе не замечали, они не поднялись, а взлетели. Мы ждали визита через час, собирались выйти и сверху наблюдать, как гости карабкаются по выщербленным ступеням, задыхаясь и подолгу приходя в себя на каждой площадке. Как же. К моменту, на который был назначен торжественный выход, состоялся торжественный приход: в комнату мгновенно, плотной «коробочкой» ввалилась охрана, по углам разбежались неприметные тени, Лабрису и Джону заломили руки, а напротив близнецов, окаменевших парой беломраморных статуй, остановился такой же бледный призрак прошлого.
У Кадоша-старшего оказались белые, как будто крашеные, волосы, хотя Кадош-младший казался седым блондином, не более того. И синие пронзительные глаза, ярче и живее, чем даже у его детей. И смотрел он так, словно собирался тебя поиметь, кем бы ты ни был, невзирая на пол, возраст, положение и вероисповедание. На холодную, отстраненную манеру Лабриса, прирожденного серого кардинала, это не походило совершенно.
И все-таки походило. В братьях, глядящих друг на друга через стол, заваленный Лабрисовыми бумажками, чувствовалось единое начало. Только один был сухарь, отжатый и выпитый собственным даром до дна, измочаленный битвой с самим собой, — а другой был демон, подпитывающийся демонской тягой к вышнему свету, недостижимому для тьмы, влюбленной в свет и мстящей за пренебрежение: «тьма и свет сосуществуют вечно, не пересекаясь, но, когда наконец они встречаются друг с другом, свет, едва поглядев, удаляется прочь, а влюбленная тьма завладевает его отражением (или воспоминанием); так появляется человек». Где это видано, чтобы влюбленная тьма рожала детей света? Ребис был рожден дьяволом в аду и всего лишь подчинился своей природе. А второй всю жизнь сопротивлялся семье, себе, окружающей его преисподней, полз к свету, срывая когти и ломая кожистые крылья.
Так, наверное, и становятся ангелами — не через врожденную силу, а через отказ от нее, если она мешает вырваться наверх, туда, где светло и можно любить недосягаемое небо, не пачкая его извращенными помыслами и ущербными креатурами.
Одна из таких креатур — Эмиль-Эмилия — кажется, готова упасть в обморок или забиться в припадке. Через пару минут близнецы станут бессознательным телом, их бережно подхватят на руки, аккуратно снесут вниз, в лодку и… и всё. Я рвусь вперед, через стену мускулистых тел и цепких рук, понимая: мне не одолеть. Мы умрем здесь — и я, и Джон, и Лабрис, наверное, тоже. Отец пришел забрать свое, остальное ему без надобности, он уничтожит нас, словно библейский патриарх — прогневивших его домочадцев.
Все происходит именно так, как я думал: Эмилия хрипит, выгибается, молотит по окружившим ее людям, точно по мебели, бьется с немыслимой, нечеловеческой силой, корчи намного сильнее обычных, ее и брата швыряет из стороны в сторону, близнецов держат уже не трое — пятеро, и то удержать не могут. |