Изменить размер шрифта - +
Из-под распаленного сумоиста или еще какого-нибудь любителя нестандартных шлюх мы выйдем обновленными до самого подсознания.

Цинизм совсем не помогает, страх и отвращение накатывают удушливой волной. Я беспомощно цепляюсь за брата и прячу лицо там, куда могу дотянуться — между шеей и плечом.

— Не волнуйся, отец нас не отдаст. Он не будет портить породу. — Эмиль похлопывает меня по спине. — В глубине души он верит в телегонию.

— Лучше бы он в другую телегонию верил, в древнегреческую, — всхлипываю я. — Если он попробует нас продать, я его убью. Пусть сажают.

— Не посадят. — Брат улыбается мне в макушку, я чувствую эту улыбку. — Был в истории такой случай: одного из сиамских близнецов собрались сажать в тюрьму, но адвокат добился оправдания — второй-то близнец был невиновен. Будут тебя сажать, я возоплю: а меня-то за что?

— Хитрый план, — хихикаю я, потираясь щекой. — Надо воплотить, непременно.

— Я бы и воплотил, — вздыхает Эмиль. — Да только ты не выдержишь ломки. Не знаю, чем нас кодировали, каких замков-якорей на психику навешали, вот и не рыпаюсь. Отец нам еще нужен.

«Один я бы справился, но ты утопишь нас обоих», — слышу я невысказанное. И чувствую вину, однако не за свою слабость, о которой говорит и думает брат, за другое. Мне нужно, чтобы во мне нуждались, чтобы меня ХОТЕЛИ, так мне легче забыть, что я урод. Вернее, часть урода.

И совсем не обязательно, чтобы тебя хотел именно Джон! — насмешничает мой внутренний голос.

Без Джона я обхожусь уже долго, отвечаю я почти уверенно. Вполне вероятно, он больше не нужен мне, как и я ему. А раз так, то и мне никто не нужен, и меньше всего я нуждаюсь в себе самой.

Не ври себе, Эмилия, ехидничает внутренний голос, ты же знаешь: никто не заменит Джона. Но даже если тебе снова повезет, ты не захочешь рисковать и не позволишь причинить себе боль — снова. Поэтому будешь одна, хотя совершенно этого не умеешь — быть одна. А значит, рано или поздно превратишься в жестокую, бесчувственную, горькую версию себя, с которой невозможно сблизиться, никто не коснется тебя, никто не протянет руку, никогда. Ты станешь чудовищем. Худшим, чем сейчас. Страх одиночества и страх доверия расколют тебя на две половины, которые друг друга стоят, на Сциллу и Харибду.

— Собираешься обижаться до тех пор, пока тебя не простят? — ухмыляется Эмиль мне в волосы. — Придет твой Джон, придет. Прилетит, как волшебник, в голубом вертолете.

— Вот сижу, себя жалею, славно время провожу, — киваю я. — Какой вертолет? Штормовое предупреждение же…

— С попутным ветром и прилетит, — заявляет брат, не слыша возражений.

Всегда он так: с детства управляет всеми, прикидываясь беспомощным. Чистый ангел, ахали взрослые. И только я знала: ангел на самом деле ловкий манипулятор, пассивный агрессор, привыкший, что все выходит по его. А я, сколько ни давлю, сколько ни пытаюсь взять нахрапом, вечно оказываюсь у разбитого корыта. Ненавижу удачливость Эмиля и завидую ей.

Завидую умению людей не слышать того, что они не приемлют. Была у нас когда-то нянька (на самом деле их было множество — и все с избирательной глухотой и слепотой), которая никогда не слышала того, что ей говорили, кричали, выплевывали в лицо. На любой взрыв она лишь деланно улыбалась: я вижу, вы не в настроении, детки, поговорим позже. После чего оставляла «деток» изнывать от бессильной ярости, обращая наш гнев против нас же. Воспитательный процесс закончился, когда я воткнула вилку в руку этой славной, невозмутимой женщины. Ведь дети не знают, что такое боль, что такое смерть, что такое необратимость.

Быстрый переход