|
Кто знает, что эти двое творят с нашим разумом?
Раньше отец казался нам существом из иного мира, чем наш. Теперь и Клаустра там, с ним. Наконец-то они вместе, как давно хотели. Их слова будто письма, не дошедшие до адресата: вложенные в послания деньги, слова и чувства уже никому не помогут. Это не человеческая речь, а бред убившей их волю нияти-вады, великой Необходимости.
— Почему бы вам не покориться, дети мои?
— Рано или поздно вы оба покоритесь если не нам, так Судьбе.
— Вам нужно подружиться с Судьбой, а не бороться с ней слепо и бессмысленно.
— Она лучше всех знает, кому и что предназначено…
— Она жестокосердна, но мудра…
— И если вы здесь…
— …значит, так хотела Она, значит, такую Она затеяла игру.
— Заткни-и-ис-с-сь… — хриплю я, поднимая голову — ну ладно, не поднимая, а чуть-чуть приподнимая, только чтобы видеть поверх головы Клаустры, как две тени бесшумно и осторожно проникают в соседнюю пещеру через освещенный солнцем проем. — Сука. Тупая сука, решившая породниться с нашим кланом! Ничтожество!
Всем своим кровотоком я ощущаю изумление Эмилии. Еще секунда — и она повернется ко мне и спросит: братец, ты офигел?
Эмилия
Ты офигел, братец? Не ты ли всю жизнь рвался вон из семьи, мечтал стать первым из Кадошей, кто не цепляется за родовую честь, за родовое проклятие, за родовое безумие? С чего вдруг в тебе проснулось ретивое, кадошевское?
Краем глаза улавливаю движение головы Эмиля: он напряженно смотрит куда-то за спину Клаустре. Со своей двадцатилетней выучкой замечать каждый его жест и тут же подхватывать, продолжать, не сбоить в нашем вечном па-де-де я понимаю: Эмка пытается отвлечь наших похитителей. От чего-то, творящегося в соседней пещере. В этой, круглой и тесной, помещается только арка, отец, Клаустра и пара, ну, может, трое фанатиков. А в той, что ближе к выходу, народу больше, топчутся там, голые, одурманенные, покорно ждущие явления нового божества, то ли Вишну, то ли Кришну, то ли самой Нияти-вады в двойном андрогинном теле. Как знать, пойдут они на заклание, точно овцы, полягут под ударами кулака, ножа, кистеня, что уж там наши спасители прихватили из человеколюбия, чистого, словно Евина слеза по детям своим, Авелю и Каину? Или, наоборот, будут сопротивляться до последнего, безоружные, голые, но спятившие, как берсерки?
— А помнишь… — каркаю я (в глотке скопилась слюна, но у меня нет времени даже сплюнуть), — …что сказал классик? «Какая ни выпадает мне судьба, я буду встречать ее смеясь. Как бы неразумно ни вели себя животные, человек всех неизмеримо превосходит своим безумием». — Пытаюсь рассмеяться погромче. — Дура ты, Клара. Зря пытаешься примазаться к нашей судьбе, к нашему клану. Дворняжка.
Хмыканье отца прилетает откуда-то сверху, будто Абба Амона парит под потолком, а не стоит где-то позади нас. Наше родовое самосознание, проснувшееся, как ему кажется, внезапно и не вовремя, льстит Ребису. Он, оказавшийся в клещах судьбы, вынужденный выбирать между Королем и Клаустрой, похоже, успел пожалеть, что предпочел непонятливому якудзе, живущему «по японским понятиям», женщину, известную ему до донышка. А набежавшие ниоткуда, словно янычары в старом кино, адживики стали для Абба Амоны полной неожиданностью.
Кадош здесь не по своей воле, а потому, что Клаустра охотнее примет смерть от отца нашего Ребиса, чем спасение — от его брата Лабриса. Или подарит Ребису смерть, прежде чем тот предаст ее. Снова.
— Тебе никогда не стать мной, старая сука! — выкашливаю я в запрокинутое, побелевшее — даже в кромешной тьме видно — лицо. — Я из своей головы никуда не денусь. |