У входа в пещеру собираемся, оцениваем ситуацию. Все хуже, чем могло бы быть: адживиков много, они у себя дома, в полированных каменных норах, дарованных императором Ашокой. Фанатики никого не боятся, не собираются скрываться. Решетка поднята, темный провал пещеры вздыхает и бормочет, похоже, там полным-полно народу.
Тут бы нам и повести себя, как ниндзя: незаметно скользнуть внутрь и деловито перебить врагов ударами ножа в спину. Пока я вспоминаю (и никак не могу вспомнить), есть у нас ножи или нет, Джон достает и одним движением руки раскрывает острейший филиппинский балисонг, стальную бабочку. Надеюсь, вздох облегчения, который у меня вырывается, не слышен в пещере. Я не хочу брать в руки нож, не хочу втыкать его в спины живых людей. За поясом у меня и у Джона по заряженному глоку, но я помню предупреждение: стрелять только в верную цель и только если ничего другого не остается. Рикошет от стены, обладающей крепостью гранита, — новая разновидность русской рулетки. Что-то не хочется в нее играть.
Мы погружаемся в тьму, выдыхающую «О-ом-м!» с частотой медленного пульса, раз сорок в минуту. Звуки летят, распадаясь на отзвуки, из отзвуков сплетается нечто новое, не произнесенное никем из присутствующих — почти присутствующих. Адживики, которых я видел кем-то вроде тугов-душителей, готовился драться с ними не на жизнь, а на смерть, больше всего походят на участников вечеринки в стадии затухания: пол пещеры буквально устлан человеческой плотью. И каким бы теплом ни был наполнен день снаружи, от вида людей, что лежат, сидят, стоят на коленях, сжавшись в клубок, уткнувшись лбом в холодный пол, меня пробирает дрожь.
В мандапе промозгло и остаточно пованивает. Пещеры — не комнаты в доме, их непросто проветрить, согреть огнем, паром или электричеством, словно сама природа дает понять: здесь не ваше царство, люди. Вам не выжить в МОЕЙ тьме. Знайте, я запомню каждого из вас, пришедшего из жаркого индийского лета, чтобы проникнуться, и преклониться передо мной, и стать мною.
А тех, кого мыли кровью, стынущей в котле у входа во второй зал, — их я запомню особо.
Несколько часов в мандапе пели и плясали, в то время, как с Эмилем-Эмилией творили странные и отвратительные вещи в десятке метров отсюда, за круглой апсидиолой… или все-таки апсидой — зависит от того, есть ли в дальнем зале алтарь. А если есть, то зачем он?
Представлять себе близнецов, распятых на священном камне, израненных, полумертвых — это больно. Разум твердит: вряд ли их станут калечить, оба тела андрогина священны для собравшихся здесь уродов… верующих. Чувство завывает: беги, спасай, а если некого спасать — мсти! быстрее, еще быстрей! Трудно не верить одному и не слушаться другого, но приходится.
Осторожно переступаем через тела, обмякшие в обмороке или в нездоровом, похожем на кому сне, точно через наркоманский притон пробираемся — туда, где вполне трезвые хозяева прячут самый дорогой товар, где удерживают заложников. Достаю из-за пояса пистолет и поднимаю его вверх жестом полицейских и преступников, который нам, мирным обывателям, известен лишь по сериалам. Не собираюсь ни в кого стрелять, но мне нужно немного уверенности. Хоть каплю уверенности, что все будет хорошо, пожалуйста.
Джон первым скользит в непроглядную темноту круглого зала в торце пещеры: там, если верить путеводителю, всего лишь небольшая полированная камера, круглая, как колесо судьбы. И в ней что-то…
— Твою мать!
Что? Что с ними сделали?
Влетаю следом, уже не скрываясь, светя фонариком и размахивая глоком. Хорошо хоть соображаю, в какой руке держать «светляка», а в какой огнестрел. И выдыхаю:
— Твою ма-а-ать…
Звуки моего голоса растворяются под куполом, сплетаясь с Джоновым эхом.
Если бы я был садистом, маньяком, обожающим делать елочные игрушки из живых людей, я бы оценил безупречную эстетику зрелища: арка из двух половин — разорванное кольцо, наполовину вросшее в скальное основание; изысканно оплетенные веревками изгибы тел и камня, безупречность узлов и вязки; Эмиль-Эмилия, превращенный в бабочку, прилипшую к паутине — один удар булавкой, и бабочка затрепещет, умирая. |