Целый космос безупречности.
Все уже решено, и решено не нами. Остается лишь дожидаться, когда Эмиля-Эмилию призовут в операционную. Конечно, сначала будут готовить, сутки без еды, питье по часам и прочие строгости, призванные подавить мандраж, снизить давление, затормозить обменные процессы. Чтобы мое сердце не билось так сильно, когда его станут вырезать. Наша двойственная природа себя исчерпала. Последний шаг от цитринитас к рубедо мы сделаем порознь.
Наша судьба, как и судьба всего мира, кажется решенной, когда безупречные планы рушатся под тяжестью собственной безупречности и все катится к чертям.
Дурным вестником становится Лабрис. Опасения вызывает само его появление в гайанском доме, принадлежащем Лабрису, а вовсе не Клаустре, но переделанном Клаустрой так, как ей нравится. Дядюшка, похоже, никуда не выезжал последние лет двадцать, а тут на тебе, прибыл с родственным визитом. И сразу же, без всяких «Здравствуй, брат, как дела?» потащил отца в комнату, где не было жучков. Похоже, в доме имелась своя система прослушки и наблюдения, плюс временная, поставленная Джоном — ее схему Лабрис давно выучил. И все-таки в доме нашелся свободный от глаз и ушей чулан.
— Что случилось? — немедленно заволновался Ян. И я с удивлением заметила сочувствие в глазах Джона.
Похоже, наш старший брат привык к непоседливому журналисту, который в любой ситуации сперва говорил, потом думал. Нет, я не осуждала Яна, приученного выбалтывать все свои чувства и мысли на редакционных летучках, на приступах коллективной логореи. Но сочувствовать? Беспокоиться, как бы Янчик не вообразил себе что-нибудь несусветное? Как бы не составил в лихой своей головушке статью для желтой прессы, полную страшных тайн и ужасных чудес? Перехватив взгляд Джона, пытаюсь представить, как всё сложится у нас: будет ли он сочувствовать мне после операции, будет ли переживать за свободную, независимую меня, которую не требуется ни от чего спасать?
— Сейчас узнаем, — хитро улыбается Джон. Значит, чулан таки прослушивается.
Когда голоса пробиваются сквозь шипение и шуршание, мы пытаемся по интонациям понять, кто из братьев говорит. Голоса их так похожи, что кабы не интонации, мы бы слушали разговор как монолог. Монолог, в котором не понимаем ничего, даром что язык его нам знаком.
— …Твое терпение делает тебе честь. А еще оно делает из тебя идиота, тряпку, об которую Клеретта с удовольствием вытрет ноги! — это, кажется, Лабрис. — Она давно ждет, когда дырки в ломтиках сыра совпадут!
— Клара всего лишь часть системы. Любой ограниченный ресурс превращается в средство наживы. Или контроля, — устало отвечает Ребис. О чем это он?
— Мы не будем давать Клариной ложе доступа к НАШЕМУ ресурсу. — Лабрис выделяет голосом слово «нашему». — Твои дети и твои гонады принадлежат только тебе.
— Скажи лучше, только семье. Скажи, что семья не собирается торговать ими прямо сейчас, потому что рынок не готов.
— И скажу! Рынок не готов, а уж делать из нашего успеха мировой заговор, как хочется господам масонам…
— Госпожам. Мы влипли в их прелестное рукоделие, как шершни в мед. Великая ложа скорее забальзамирует нас, чем отпустит.
— А! — По пренебрежительному голосу Лабриса слышно, как он отмахивается от опасений младшего брата. Еще бы, старший всю жизнь руководит финансами семьи, устроившись так, что даже у пайщиков не возникает вопроса, чем дядюшка Лабрис занимается: играет на бирже? торгует оружием? поставляет наркотики на материк и в Океанию? — Великая ложа — это ерунда. Деревенского кружка рукодельниц я бы опасался больше, вот где страсти-то кипят. А Клеретта и ее коллеги слишком заняты статусными играми. Ты живешь с чиновницей, которая любит напустить на себя таинственность. |