Изменить размер шрифта - +
Эмиль находит Джоновы жучки, один за другим вырывает из гнезд и складывает в сандаловую шкатулку для безделушек, обитую изнутри потертым красным бархатом. Через слои дерева и обивки никакой микрофон не запишет наших слов.

— Как думаешь, что он выберет? — покончив с прослушкой, Эмиль обращается ко мне.

— То, что ему позволят, — пожимаю плечами я.

— Он обманет их, — убежденно шепчет брат. — Обманет, как уже не раз обманывал. Клара и Лабрис собираются стать первыми пациентами папенькиной терапии. Молодость им подавай!

— Дядя хочет помолодеть для нее, а она для него? — присвистываю я. — Так это любовь, чувак!

Кажется, мы рано ушли. Я бы поглядела на то, как двое сумасшедших пытаются признаться друг другу в любви после полувекового безмолвия души.

Они точно сумасшедшие с одним диагнозом на двоих, ведь ни жена отца, ни его брат не используют речь для выражения своих чувств, как все нормальные люди, о нет, они используют слова для контроля других людей. Возможно, в семье Клаустры тоже никогда не делали признаний и не открывали душу, слова водили людьми, точно марионетками. Оттого-то Клара и вписалась в наш клан, как родная. Мы ведь семейка манипуляторов, вечно решающих, кто кого контролирует: кукловод куклу или кукла кукловода.

Когда Клаустра называет отца злой куклой, я ловлю себя на недоумении: чем ей куклы-то не угодили? Куклы, в отличие от людей, не предают, не стремятся к выгоде, не изменяют тебе и не пытаются изменить тебя. Мы с братом двадцать лет вживаемся в роли идеальных кукол, учимся подсказывать кукольникам единственно верные движения, прощаем их ошибки, например, жажду обладать нами как вещью. Если это зло, то скажите, что такое добро и забота? Однако мечтатели и рабовладельцы догадываются: НАСТОЛЬКО лакомый кусок сыра бывает только в очень большой мышеловке с гильотиной вместо капкана. Вот и приписывают нам, куклам, злобу гильотины, когда лезут под нее с неистовством одержимых и волокут за собой тех, кто любит их больше собственных конечностей.

А еще мы семья параноидов, от которых невозможно ничего скрыть. Мы ничего не пропускаем, ни один ваш изъян не защищен от нашего испытующего взгляда. Нас называют излишне чувствительными, но на деле мы излишне проницательны. Так мы выживаем в родовом змеином кубле. И как бы вы ни держали лицо, мы замечаем все — от зевка в нос до молчания, повисшего в комнате, молчания, которое лишь оболочка предстоящего скандала, как штиль — лишь оболочка шторма. И иногда мы наносим удар первыми.

— Клара вполне может найти бригаду хирургов. Или две, — сухо произношу я. — Но сердца для меня у нее нет. Она не будет его искать. Клаустре нельзя путаться с черными трансплантологами. Это ударит по имиджу великого мастера Grande Loge féminine de France.

Это значит: я умру, когда нас разделят. Зато ты выживешь, как всякий здоровый и сильный мужчина, перенесший резекцию аневризмы.

— Подключат к искусственному. Поставят кардиопротез, на время.

Это значит: умирай. Я не собираюсь больше тянуть тебя на себе. Я устал.

— Кардиопротез? — картинно удивляюсь я. — А разве уже есть не экспериментальные модели?

— Перестань. — Эмиль снова морщится. — На искусственном сердце ты можешь прожить…

— …вечность! — патетически восклицаю я. — А потом, лет через тридцать, у папочки наконец-то появится окно в плотном, словно у профессора Преображенского, графике — и он, вставив очередной старухе яичники обезьяны, найдет время пересадить сердце собственной дочери.

— Не через тридцать. Года через три, не позже.

И все три года — на больничной постели или, в лучшем случае, прикованная к протезу с генератором весом с походный рюкзак.

Быстрый переход