Если навстречу не выбегает выводок замурзанных детишек, а следом не выходят улыбающиеся взрослые — здесь нехорошее место. Клаустра запускает руку мне в карман и достает позабытое оружие, дамскую «беретту», умещающуюся на ладони. И почему-то впихивает злодейский пистолетик мне в руку.
— Приставь к моей голове! — шипит она. — Скажешь, что взял меня в заложники. Быстро! Джон уже здесь!
Я делаю, что было велено, ругая себя за покорность: даже эта лощеная хитрая сучка — и та вертит мною, как хочет.
Распахнувшаяся дверь являет нам Джона, покрытого кровью и несущего на плече собственного отца. Ребиса я узнаю по щегольским белым брючкам, которые тот надел, отправляясь в злополучное кафе. Сейчас штаны порваны на бедре и залиты кровью, словно отец и сын принимали душ из чьих-то перерезанных сонных артерий. Только Джон стоял к жертве лицом, а Ребис — спиной. На Джоновом лице написано яростное изумление и готовность убивать.
— А, это ты, — рычит он, бросает взгляд на свою мать, на пистолет у ее виска и удовлетворенно кивает: — Молодец. Пошли.
Глупо желать тебе удачи, Ян. Ты не знаешь, что с нею делать.
Эмиль
Мы судили и рядили, а тем временем Ян пропал — обиделся? Эмилия ворчала на сумасбродного журналиста, на его профессиональную деформацию, заставляющую совать нос куда не следует, а я… я промолчал. Откуда-то пришла уверенность, что не обида на нас и не желание вызнать побольше тайн клана — причина Янова исчезновения. Мы провели парня по всем кругам искушения, оставив напоследок самый жестокий, вот Ян и завис где-то, осознавая, какой может стать его судьба, если он останется со мной.
Можно сказать, Ян дошел до озера Коцит и теперь любовался вмерзшим в лед Люцифером. Самый страшный кошмар всякого современного человека — обнаружить в себе способность любить и готовность полюбить уже сейчас.
Любовь — иррациональное, бескомпромиссное чувство, ни силы воли, ни логики недостанет, чтобы от нее избавиться. Любовь к другому разрушает саму основу человеческого существования — безраздельную, всепоглощающую любовь к себе. Любовь — перерождение всей природы человека, сродни превращению гусеницы в бабочку. Даже если тебе не нравится быть бабочкой, ты больше не можешь вернуться в состояние покоя и гармонии, дарованное гусенице. Ты изгнан из рая, где можно сутками набивать живот и греться в солнечных пятнах, а не носиться по ветру, точно прах и не гореть на огне, к которому тебя так и тянет. Благословение связано с проклятием, как любовь — со страхом потери. Потери страшнее смерти, потому что смерть есть предел и освобождение от всякой боли, а потеря — лишь начало болей всех сортов: истинных, фантомных, острых, хронических, внутренних и душевных.
Вот на что любуется сейчас мой Ян, где бы он ни был. И спрашивает себя: стоит ли счастье, ему обещанное (кем обещанное?), такого риска?
— Ого! — раздается сбоку. С того бока, с которого я никогда не бываю один.
Бродя по пустой вилле, мы и сами не заметили, как набрели на большой зал, по виду — бальный. Несколько скамеек у стен и зеркальная стена намекали на его спортивное предназначение, но какое? Аэробика, фитнес? Оказалось, нет.
Крутя бедрами, отвешивая друг другу пинки и саечки прямо в танце, по залу кружат Лабрис и… Король. Дурачатся и позерствуют, как мальчишки, кружась в мужском танго, в котором нет ни капли роковой страсти и ничего нет, кроме лихачества и задора.
— Это не танго, это милонга, — видя мое удивление, говорит Эми. — О! А вот теперь пошло настоящее танго.
Музыка становится медленной и тягучей, она течет, точно пролитая среди веселья кровь, танцоры впитывают звуки кожей, будто прикосновение, движения их меняются. Беззаботное болео становится быстрым, жалящим, каждое движение может закончиться ударом; калесита не обходится без нарочитого, показного поглаживания спины и бедер партнера, собственнические жесты лишь чуть-чуть не доходят до облапывания; ганчо больше не шаловливое и легкое, нет, оно цепкое и жестокое, словно болевой прием, ломающий кости. |