Конфликт интересов? Кукольник решил не допустить совершенствования человечества в ущерб идеальным биомеханоидам? Надеется создать совершенство с нуля и стать, как в Библии, праотцом нового племени?
Дядюшка не другой, он такой же, как все Кадоши. Единственное, что отличает его от остальных — общая для всей Семьи мечта, вывернутая под невиданным углом.
Кадоши помешаны на передаче своих генов как можно дальше в вечность. Эффект бутылочного горлышка, через которое пройдут лишь гены избранных (а если оставить мистику, то самых многочисленных) родов, пугает Семью, как человека пугает собственная смерть, окончательная и неотвратимая, без эфемерной надежды на загробную жизнь и перерождение в грядущем. Однако Лабрис не захотел примкнуть к остальным членам клана, слиться с фамильным страхом перед выморочностью. Его спасением станет искусственный разум, копия создателя, армия механических клонов Лабриса с небольшими доработками для наилучшей совместимости друг с другом, но не с людьми. Род человеческий дядя в расчет не брал — как, впрочем, и Семья. Вот только семья и себя к людям не относила, а Лабрис относил и не видел причины для снисхождения к родственникам.
Остается удивляться, насколько безопасным выглядит этот человек. В нашей семье выглядеть опасным — нечто вроде фамильной черты. Наверное, отбор веками шел по этому признаку: выживали лишь те из нас, кто не выглядел миленькими блондинками, излюбленной жертвой всякого агрессора. Однако маньяк, достигший вершин беспощадности, может позволить себе выглядеть как угодно. Маньяку желательно казаться безопасным — добрый, неприметный дядюшка, с виду похожий на платяную моль. Однако и моль небезопасна, что уж говорить о Лабрисе.
Брат не отвечает дяде, он только дышит, делая быстрые неглубокие вдохи. Эмиль и сам понимает, сколь беспомощны наши угрозы: хрупкая конструкция из двух разнополых тел, вечно балансирующая на грани гибели, не позволяет нам ничего из того, что могут нормальные, здоровые люди. Зато мы можем то, чего не могут здоровяки — например, использовать свою смерть как оружие. Главное, удачно выбрать момент.
Проще всего это проделать, когда Эмиль на взводе, а я чувствую себя, будто старенький «трабант», заряженный реактивным топливом. И так же, как «трабант», я не могу ускориться, могу только взорваться.
И я взрываюсь.
В груди и в ушах — барабанная дробь, как перед казнью. Хотя почему «как»? Эмиль задыхается, хватаясь за бок. Его крепкое сердце не справляется с двумя телами.
— Мне плохо, — произношу я мертвым, равнодушным голосом. — Больно… — И прижимаю ребро ладони к груди. — Мои таблетки…
На сухом, спокойном лице Лабриса живут только глаза, быстрые, словно ртуть. Они перебегают с меня на брата, мечутся, выдавая дядину панику. Лабрис не понимает, что это — манипуляция, шантаж, подстава? Или наконец-то инфаркт, спазм артерий, аневризма, которых ждали все, и мы, и отец, и семейные врачи, и даже сам дядюшка?
— Джон тебя… убьет, — произношу я голосом умирающей примадонны, оседая на пол и утягивая за собой брата. — Мы… конечно… сдохнем, но и он… тебя… вместе с твоей… масонской блядью…
В детстве нас отучали выказывать слабость самым действенным способом — не жалея, а наказывая. Все — и Семья, и врачи, и гувернеры — понимали: если мы примемся болеть, это будет десятый дан манипуляции. Тогда от нас, мэйдзинов, не будет спасения никому. Похоже, Кадоши уже испытали, каково оно, плясать под дудку смертельно больных близнецов Альбедо, и повторения не хотели.
Однако у нас осталось только это средство. Мы больше не ценим ничьего отчаяния, кроме своего собственного. Нам нужно сказать старшим Кадошам, нашим хозяевам и палачам, очень многое, но мы не имеем представления, как это сказать — так, чтобы они услышали, чтобы до них дошло. |