Изменить размер шрифта - +
В полутьме виднеется его залитое голубоватым цветом лицо, похожее на убывающую луну, чуть надкусанную с одного бока солнечной тенью. Патриарх идет на убыль, его время идет на убыль, наступает эпоха отца и Джона. А может, наоборот, это прибывающая луна, четвертая лунная фаза. — Не беспокойся, парень, мой потомок сделает все возможное и невозможное для выживания своих Рубедо.

Рубедо? Это мы с Эмилией теперь Рубедо? Если патриарх прав, мы выживем. Вряд ли мы взорвемся, ведь правда же?

— Фафай фюда фвои бумафки, — шепелявлю я. В руку мне вкладывают ручку, я корябаю на краю нескольких бланков что-то, в чем почти нельзя прочесть «Катитесь к черту», и роняю их — не нужны больше ни руки, ни ручка, ни бумаги. Я лечу из холодного подвала за багровый горизонт, лечу с попутным ветром, он теплый и сильный, его так и хочется расцеловать.

Где-то далеко внизу переругиваются Ян, отец и прапрадед:

— Они справили свое совершеннолетие…

— Справили шикарно! В коме!

— Глядишь, следующий день рождения отметят порознь, а если и вместе, то сидя на разных концах стола.

Представляю себе, как мы будем глядеть друг на друга через этот длинный-длинный стол. И я больше не буду походить на птицу, зачарованную змеей.

— Помни о своем долге перед семьей и постарайся сделать все идеально. — В голосе патриарха слышна улыбка, а в улыбке — множество острых ослепительных зубов, смыкающихся с тихим, но хорошо различимым лязгом.

Отец, отец, вечно ты в долгу как в шелку. То перед старшим братом, лишившимся любимой женщины, то перед любимой женщиной своего брата, выбравшей тебя в отцы своему ребенку, то перед своими детьми, готовыми тебя убить ради оплаты уже своих долгов… И вот теперь ты в неоплатном долгу перед могущественным и лукавым стариком, внутри которого сам Кант не обнаружил бы никакого нравственного закона.

Трое любящих меня людей тяжело дышат, готовясь к еще одному раунду разборок. А я чувствую, как вздрагивает, приходя в себя, Эмилия.

 

Эмилия

Мне снится сад моей девственности. Когда-то я прошла его насквозь, ни на минуту не задержавшись, рука об руку с моим братом-подростком, изнывающим от гормональных бурь. Слабого отголоска этих бурь хватило, чтобы я не пыталась здесь задержаться. Во сне сад кажется не столько красивым, сколько странным. В нем цветет всё разом, все белые цветы, кусты и деревья, какие мне довелось видеть в жизни: жасмин и акация, боярышник и черемуха, вишня и сирень, подснежники и тюльпаны, пионы и хризантемы. В пруду, подернутом ряской, качается плот из водяных лилий. Тепличные каллы и белый олеандр украшают поле бок о бок с ромашками и белыми лютиками. Белые маки теснят белые же васильки с нежным именем «Невеста». Сад кипит и пенится, словно забытое на плите молоко, лепестки устилают землю и кружатся в воздухе хлопьями теплого снега. Хочется опуститься в эту кипень и заснуть, будто усталый змей в раю, оставленном ангелами и людьми.

Пока я разглядываю гигантскую белую перину из лепестков под цветущей белой сенью, сад наливается огнем, каждый цветок сияет, точно маленькая сверхновая — и наконец, все они вспыхивают так, словно собираются выжечь мне глаза. Я вздрагиваю, просыпаясь, но не вижу ничего, кроме тьмы, непроглядной, будто могила.

— Что, уже? — вырывается у меня.

В первый миг мне кажется: я не ослепла, я умерла. Операция позади — и операция неудачная. Вот что значит «проснуться мертвой».

Ни я, ни брат не знакомы со смертью, мы — нежные тепличные цветочки, но где-то в подкорке у нас заложен ее образ. То, как она должна пахнуть, то, как ей полагается звучать. Смерть разлита вокруг нас, она повсюду — в запахе могильной земли и лежалой пыли, в голосах людей, спорящих о нашей судьбе над нашими телами — так, словно нас уже нет.

Быстрый переход