Сейчас все пришлось делать вручную, Ребис творил что-то непонятное с сердцем Эмиля, уменьшая нагрузки на никогда не отдыхающую мышцу — больше не нужно качать кровь сквозь два тела. Больше не придется работать на износ. Эмилю больше не требуется быть Цитринитас. Но станет ли он Рубедо?
Я злюсь на себя, на свои идиотские надежды — и сам не замечаю, к кому иду за утешением.
— Привет, Эми! — И почему с больными все разговаривают преувеличенно бодрым тоном?
Эмилия великолепна, точно акварельный портрет кисти Соколова — белое на белом. В Индии мало мест, где европейца не валили бы с ног краски и запахи, не преследовал гомон толпы и не захватывал ураган местной, эфемерной и оттого утомительно активной жизни. Но Джон находил такие места в сердце любого урагана и устраивал Эми так, как ей нравилось. Можно сказать, стал ее ассистентом и личным слугой, наплевав на упоительно сложные, порой откровенно криминальные задачи, которые ставил перед Джоном клан Кадошей. До сих пор за его свободу спорят Король и Ребис, но Джону гораздо важнее перенести Эмилию в сад, отчего-то засаженный белыми, только белыми цветами, усадить в удобное кресло, укутать ей ноги, мерзнущие даже в индийскую жару, пошутить с двумя немолодыми садовниками, копающимися в земле, принести книжку, унести книжку, доставить ридер, убрать ридер, вернуться с нетбуком и чашкой чая масала, слишком слабого, чтобы быть вкусным, в ответ на недовольный взгляд извиниться, принести стакан ласси, обернуться на мое приветствие, махнуть рукой и свалить, чтобы дать нам побеседовать с сестрой-близнецом трехмесячного ребенка, родившегося взрослым.
— Устал? — вместо приветствия спрашивает Эми.
— Не больше Джона, — огрызаюсь я.
— Больше, — уверенно говорит Эмилия. — Ты поставил больше него. И проиграл.
— Когда-нибудь Эмиль вернется.
— Когда-нибудь и я буду пить крепкий кофе трижды в день, — посмеивается Эми.
— Почему, кстати, они не дают тебе кофе? — изумляюсь я. — Он же вреден только для сердца, а не для аппаратуры, его заменяющей.
— Зато кофе может повредить тому, что знающие люди называют сердечной петлей.
Я не понимаю, о чем она говорит, но чувствую: образование какой-то петли на месте сердца — большая победа для Эмилии.
— Ну, если уже сейчас у тебя появилась эта петля, может, ты и сердце вырастишь быстро? Быстрее, чем все планировали? — Я пытаюсь говорить о приятном. Или, если быть честным, пытаюсь загнать Эми в ловушку надежд, в которую и сам себя загнал.
— Ему понадобится несколько лет, чтобы вырасти… нормальным, — морщится Эмилия. — Все в Семье хотят вернуться к норме, кто больше, кто меньше. Телесная норма у Кадошей стандартная — сильный, здоровый, красивый сопляк. Или соплячка. А вот психическая норма… Не думаю, что Кадоши имеют о ней представление.
— Вот и я не думаю, — фыркаю я.
— Хотя твоя проблема не в этом, Ян. — Эми не обращает на мои подколки ни малейшего внимания. Мне кажется, в ее глазах я, взрослый и самостоятельный человек, не более чем мелкая кривляка. Мелкая кривляка, которой Эмилия все-таки сочувствует. — Твоя проблема в том, что у нас есть ген-редактор человеческого здоровья, но нет гена человеческой души.
Василиск, растущий в смертельно поврежденном человеческом теле, смотрит на меня точно такими же глазами, какими глядит на собеседника Адам Кадош, когда отрывается от своих экранов — кажется, что в них горит блик льдисто-голубого пламени — и это не отражение подсветки монитора:
— Гена человеческой души не существует. И если что-то пошло не так, если душа заболела и умерла, ее не вырастишь заново. |