До тех пор, пока не найдется выход — или положение не станет безвыходным.
Я рассказываю Яну вещи, о которых здоровые, нормальные люди понятия не имеют. О том, что жизнь смертельно больных часто превращается в ожидание чуда: вдруг найдется средство от твоей болезни и именно тебя возьмут на операционный стол, поставят имплант, подарят несколько лет относительно здоровой жизни. Или хотя бы месяцев. Что твоя задача проста — дожить до момента, когда чудо произойдет. На лекарствах, на поддерживающей аппаратуре, на неусыпной заботе близких. Что на кону стоит твоя собственная жизнь, а при таких ставках забываешь о деликатности. Но как заставить кого-то о тебе заботиться — каждую минуту, двадцать четыре часа в сутки, семь дней в неделю? Никакими деньгами это не покупается: и высокооплачиваемая сиделка, выйдя из комнаты, может упустить момент, когда ты посинеешь и начнешь задыхаться. Значит, нужно, чтобы «сиделка» стала частью тебя, твоим сиамским близнецом.
Ребис уже вовсю пробовал возможности близнецов-химер, уродцев-гинандроморфов, когда родились мы. И мое больное сердце легло в основу идеи гмар тиккун, преображения несовершенных человеческих тел. Он сделал Эмиля моей вечной сиделкой и живым аппаратом искусственного кровообращения. Он подарил мне самого надежного товарища по играм и проказам, по познанию мира, подарил мне мужской характер, выращенный на чужом адреналине и тестостероне, подарил больше жизни, чем согласился подарить бог. За это я его возненавидела, как только поняла, что он сделал.
Все потому, что отец всегда был жесток, даже в благодеяниях. Особенно в благодеяниях. Оттого он и облагодетельствовать нас, оставив в своей власти на десятки лет. Абба Амона и сейчас имеет над нами власть — по состоянию здоровья и по состоянию ума, но уже не столь безграничную. И пусть у меня нет свободы передвижения, а Эмиль лишился собственной личности, мы все еще можем мешать планам Кадошей-старших.
— И как вы планируете это сделать? — спрашивает Ян.
— Почему «планируете»? Мы это делаем и будем делать, — усмехаюсь я. — Но давай обойдемся без скучных подробностей и суровой реальности.
Эмиль
— Четыре утра. Время будить индусов.
Опять я вскочил ни свет ни заря. Даже медперсонал еще спит, в корпусе прооперированных и отправленных на долечивание утро начинается не с рассвета, а гораздо позже. Если кто и встает до света, так это техперсонал: индусы-повара и индусы-садовники. Вокруг клиники обустраивают сад, с раннего утра в клумбах копаются худые загорелые индийские рабочие и полные белые женщины-дизайнеры. Есть в саду уголок, устроенный по прихоти моей сестрицы: на одной его половине растут только белые цветы, а на другой только черные. Мрачно глядят из листвы черные штокрозы, фиалки и петунии, зловеще кивают почти черные, в оттенок свернувшейся крови, лилии. А весной, обещали, расцветут черные тюльпаны и турецкие гвоздики. И маки, черные маки.
В Индии цвет траура — белый, вдовий, а черный — цвет несчастья, хотя черными метками, поставленными на коже, отпугивают зло. Интересно, чего боится и по кому скорбит моя сестра Эмилия, любительница сидеть в черно-белом своем саду дни напролет? Расспрашивать бесполезно, а вспомнить не получается. Иногда мне кажется, будто в моей голове стоит дамба, сдерживающая воспоминания, и если она рухнет, привычную реальность накроет черной водой. А может быть, воспоминания пролагают невидимый мне мост через зияющую пустоту — и прямиком в тот мир, где цветут белые асфоделии и черные маки. Мир под названием Тартар.
Выхожу из клиники. Меня выпускают, потому что я почти выздоровел, потому что я сын главврача, а еще потому, что в кармане у меня — смешная гравицаппа, не то пейджер, не то твейджер. Да и кто их различит, эти переговорные устройства второго тысячелетия? Однако стоит нажать кнопку, как крепкие медбратья встанут, словно из-под земли, придут на помощь болящему, сдуру покинувшему стерильность и тишину палаты. |