Как жевы дальше-то будете, Грунюшка, коль даже снег убрать без винтовок не можете?
– Да так и будем,Феденька. Винтовка – она самый универсальный экономический рычаг. Понял хоть,что я сказала?
– По-о-нял, как непонять. Набралась ты.
– А ты всетелятниковские миллионы ждешь?
– Нет, Грунюшка, не жду,нет больше ничего у Пантелея Егорыча. Рычаг ваш этот... универсальный... Да онои слава Богу. Ничего теперь не нужно, одного хочу, чтоб не просто от шальногоштыка вашего пропасть, а за Христа Спасителя жизнь кончить.
– А потянешь? – зловещеспросила Груня и приблизила свое лицо к Фединому. – А то ведь и устроить могупо старой памяти.
– Что ли крестный ходзавтрашний расстреливать собрались, как в Туле расстреляли?
– Нет, послезавтраЗачатьевский монастырь закрывать будем.
– Как это, закрывать?
– Так, на веки вечные.
– Вы – и на веки вечные?– Федя вдруг широко улыбнулся. – Какие у вас веки, Грунюшка, да еще вечные, чтотебе-то до этой вечности? Весь мир ты приобрела, а душу, душеньку-то своюбессмертную на что обрекла? – и Федя горестно закрыл лицо руками. – Ведь каклюбил я тебя, Грунюшка! И сейчас люблю...
– Да залюбись ты, жених,– прошипела Груня и, дернув Федю за волосы, пошла дальше.
Набатный звон всехколоколов Зачатьевского монастыря звал москвичей на защиту, но звал тщетно:десятка три их всего нерешительно стояли у ворот и, судя по их виду, жалели очень,что явились, и думали только, как бы назад прорваться сквозь оцеплениевооруженных солдат и штатских в кожаном, которые, видимо, шутить не собирались.Уже сгинуло то время, совсем-совсем еще недавнее, когда на колокольный звонтолпы громадные сбегались. Всем уже была знакома беспощадность новой власти.
Среди всех оченьживописно гляделась фигура Груни. Стояла она как раз посредине, между цепью итолпой у ворот, стояла расставив ноги и заложив руки за спину. Из толпы вышелФедя и, подняв руку, закричал солдатам:
– Православные, что ж выделать-то собрались, одумайтесь! В мерзость запустения дом Божий обращать, чтострашнее того? Душу свою пожалейте!
Нельзя было давать емуеще говорить, не зря не понравилась Груне перемена в Федоре. Хоть вроде и несказал ничего путного, но от его слов начала цементироваться маленькая толпа умонастырских ворот и начали разжижаться цепи Груниных орлов. Мгновенно учуялаэто Аграфена. Она подняла револьвер и двинулась к Феде.
Ухмыляясь, началаговорить:
– Ну вот и поладили,Феденька, видишь, как я желание твое удовлетворяю... ишь ты какой стал... Божийодуванчик... бла-жен-нень-кий. А что, если я шкуру твою сейчас строгать буду,как тезке твоему, Федечке Стратилату, а? Ведь отречешься, отречешься,блаженненький! А?! А ведь строгану я тебя, гада, думаешь – пулей отделаешься?..– палец Груни вдруг как-то сам собой нажал курок. С грохотом выстрела слился еестрашный выкрик, будто испугалась, но продолжала стрелять, стрелять, силясьпопасть в остановившиеся уже Федины глаза. Не видела она с воплямиразбегавшуюся толпу, она видела только глаза эти, и – будь они прокляты! –никак в них не попадалось! Федя, уже мертвый, стоял на коленях, почему-то непадал, глаза его остановившиеся глядели прямо в Груню, и радость, особая, непонятная,застыла в них, и никами пулями не вышибить ее. Наконец рухнул Федя навзничь.Груня нависла над ним, и остановившиеся мертвые глаза опять глядели в Груню. Ирадость ненавистная осталась в них. Веки бы прикрыть, но невозможно рукипротянуть. Лицо Федора было сплошным кровавым месивом. Груня саданула сапогом,голова откинулась и легла на мостовую тем, что раньше было щекой. И невидимыетеперь для нее, устремленные к убегающей толпе глаза убитого все равно смотрелина нее, Груню. Так ей казалось. Она перешагнула через тело и пошла вперед.
Оказалось, что монастырьосвободили для совместного пользования двух наркоматов – просвещения ипризрения. |