– Один такой одним видом своим скольких взбаламутить может! Меня вкомиссию включите!
– Непременно. – Хочу ещевас спросить.
– Да, слушаю.
– А почему вы с нами?Ведь по вашим бьем, ваше разрушаем.
Вот когда глазапатронессы окатили Груню надменной иронией, едва не презрением. "Это не мыс вами, а вы с нами, это мы вас вытащили из кухонь загряжских, от плугов, отстанков оторвали, без нас так бы и гнить вам там. Идея может исходить только отнас, работающее стадо не может рождать идеи, не может глянуть на себя состороны", – вот о чем безмолвно говорили яркие томные глаза. Вслух жепатронесса сказала загадочно-задумчивым голосом:
– Почему? Хм.Понимаешь... а я думаю, ты понимаешь... Когда донесена до тебя идея и тызагораешься ею, тут уж плевать, по чьему она там бьет, чье разрушает. Свое,кстати, разрушать гораздо сладостнее. Так вот, ты чувствуешь, что если не будеттвоего личного участия в воплощении идеи, то это катастрофа. Или не стоит житьсовсем, или жить только воплощением этой идеи. "Одержимость гордыней ибесовской страстью разрушения", – ха-ха-ха, так называл это одинархимандрит, наш дом посещавший. А я и подумала тогда: "А ведь затащу ятебя в свою постель, клобук толстобрюхий!" И ведь затащила! Гениальнымлюбовником оказался! А когда ряску с клобучком надевал, от меня уходя, изрекцитату: "Что говорят – слушайте, а по делам их не поступайте..." Япрямо изошлась хохотом, а он-то ну хоть бы покраснел, хоть бы смутился, дажеголовой укоризненно покачал. А как канон покаянный читал, рыдал ведь, какиепроповеди читал! И ведь не актерствовал, а искренно рыдал, подлец. Мойдоблестный Дыбенко до сих пор этого мне простить не может. А как умирал! Онивсе, кстати, своеобразно умирают. Мой Дыбенко маузер на него наводит, а я сзадистою, покуриваю да поглядываю. "Последнюю просьбу, – говорит, – исполните.Дайте на молитву пять минут", – а мой Дыбенко говорит: "Много тебепять минут, одной хватит. Не примут, – говорит, – там все равно тебя. Не заХриста, – говорит, – ты сейчас смерть примешь. Месть это моя тебе за то, чтобыл в постели возлюбленной моей". Ха^ха-ха... "Мне, – говорит, –помолись, чтоб простил, передо мной на колени стань, – жить останешься".Не стал, принял-таки смерть. Вольному воля, жизнью они не дорожат. Да и кто еюсейчас дорожит? Вот вы дорожите?
– Да, – сказала Груня, оченьудивившись вопросу, – раз идея великая, раз личное участие, то как же жизнью недорожить, какое ж участие у мертвого?
– А я – нет, не дорожу.Когда Александро-Невскую лавру закрывали, в Питере, я закрывала, ох инапугалась я, когда толпы на набат сбегаться стали, сразу вся как мышь взмокла,и поп этот с фамилией монархической, как его... Скипетров, имя забыла, всеподстрекательствовал, и чего вылез... Выстрелил мой Дыбенко, и – наповал. Ну,думаю, все – растерзают. И, знаешь, совсем не жизни жалко стало, а того, чтодальнейшего не увижу, что дальнейшее без меня. А у них и спесь вся вон –разбежались.
Не поняла Груня, правдаили нет, что не жизни было жалко товарищ Александре, не знала – верить или нет,что-то избыточно-вычурное звучало в голосе патронессы. Вообще этих дворян неразберешь, что у них взаправду, а что красного словца ради, и когда им в самомделе страшно, а когда – нет: вон старая княгиня Марьантонна от хлопанья двери вобморок падает, а всего лишь из-за искалеченной фотографии чуть ли не на пулюбросилась.
– М-да, идея, –продолжала патронесса, – чего не сделаешь ради идеи, – она вся прямо излучаласпокойствие, раскованность, самодовольство и артистизм. – И, знаешь, что, намой взгляд, самое волнующее, самое прелестное в нашем деле? Его непредсказуемость.В июне я, помню, говорила Ленину – без толку на улицы народ выгонять, рано,разгонят и людей оттолкнем. |