— Метрдотелем — да. В театре — нет. Пришлось бы тебя не только с нужными людьми сводить — свел бы, говно вопрос. Зато остальные вопросы денег стоили. Вспомни свою рожу: морщина на морщине, овал лица поплыл, залысины. Личико надо было пидорасить в хорошей клинике. Это тебе не сметаной с гороховой мукой мазаться, малобюджетная ты моя.
Мецтли замирает, ожидая взрыва, истерики, скандала. Чего угодно, но не сардонической ухмылки:
— А я на инженю и сама бы не пошла. Я хорошая характерная актриса, если ты еще помнишь.
— Да и я неплохо танцую, — соглашается Вторая. — Мы могли бы зажигать в мюзиклах.
— А помнишь, как на миссис Ловетт пробовались? — оживляется Первая. — Там еще был такой смешной ассистентик, он так объявлял: ми-исси-ис ла-ав и-ит!
— А режиссер, сука, прикопался: блондинка, блондинка, слишком хорошенькая! — морщится Горгона. — Любовницу свою проталкивал, тоже, кстати, блондинку, страшную, как Суинни Тодд. Его бы и играла, публика бы кресла намочила от ужаса. — И обе хохочут, словно невесть что смешное вспомнили.
Лунный бог качает головой: никогда ему женщин не понять. Ему-то казалось, ангел в волосы… в змей на голове Медузы вцепится — после таких-то гадостей насчет внешности! А главное, чего прикопалась? Хорошая внешность была, Димми помнит тугое, гибкое тело, едва не соблазнившее Дамело даже после бессонной ночи в чулане, мгновенное преображение в Белую даму «Эдема», величественную осанку и… и вообще. Все-таки обидеть женщину до глубины души может только другая женщина. Хоть Диммило и гей, а ему не дано. Над его попытками уязвить снисходительно посмеялись бы и всё.
— О чем задумался, луноликий? — подмигивает ангел и строит гримаску — по-детски милую, беспечную.
— О вас, — признается Мецтли. — Как вы выдержали это — мать слепая, Эдемский засранец, режиссеры мудаки?
— Нормальная жизнь! — отмахивается Горгона. — Нам еще повезло, мы полжизни работали, не звездили, конечно, но кто в те годы звездил? Главное для нас не слава, а сцена. Здесь, — Медуза ласково, словно зверя по шерсти, гладит песок, — наше место. Если знаешь, для чего рожден, выдержишь любое «как».
— Ницшеанка, — кривится Тата Первая. — А чего ж мы тогда в петлю-то лезли? Аль забыла?
— Это не я, а ты лезла, — возражает Вторая. — Я выживала — и тебя вытаскивала.
— Верно, — кивает ангел. — Ну спасибо тебе, что ли.
— Йес-с! Дождалась! — вскидывает сжатый кулак Горгона. — Сверх-Я сказало мне спасибо!
— Наслаждайся, — показывает язык Тата Первая.
Странно быть богом, думает Диммило. Вот так запросто говорить о вещах, похороненных глубоко внутри, вскрывать анналы памяти, запечатанные соломоновой печатью, да не одной, выпускать наружу демонов, играть с ними, будто вы лучшие друзья… Наверное, он тоже так сможет. Когда-нибудь. И постарается пожить для себя, даже если недолго осталось. Вочеловеченные аватары богов на земле не задерживаются. Ацтеки земного Мецтли-Тескатлипоку приносили в жертву через год. Может быть, у него тоже есть только год. Целый год.
* * *
Я странная, безобразная карикатура на добро, думает Дамело, вернувшись в домик сатира. Мальчишка еще спит, разметавшись во сне — так, словно на этом острове ему ничто не угрожает. Вот как должно выглядеть непокореженное добро, вздыхает он: чистое, стойкое, открытое и глупое. Видящее в окружающих только хорошее. Как можно принять ламию, у которой кошмары даже наяву, которая весь свой бред озвучивает, — за добрую, любящую тетку? Что это — наивность? Жалость? Пудра в мозгу, лапша на ушах?
Пристроившись на лавке, Дамело ждет рассвета. |