Божественные сущности примеряют героинь, собирательные образы во плоти, чтобы и смерть, и жизнь, и искусство, и коварство, и мерзость, и страсть, и все, абсолютно все. Внедряясь в смертный разум, будто коловорот, богиня необратимо повреждает хрупкую человеческую судьбу: одержимые божеством так поэтичны, так кровавы и кровожадны, так отчаянно и безрассудно кидаются во всякие авантюры, так расчетливы и так бездумны. Они не люди, они — стихия.
Боги, вселяясь в человеческое тело, затягивают свою аватару в искаженную реальность. Бывает, что она похожа на повседневность, похожа до мелочей, человек и не замечает крохотных отклонений, разводящих все дальше его и обычных людей, обитателей нормального мира. Чуть в сторону — и уже все вокруг другое. Эта неправильность незаметна и неощутима, но через несколько шагов по сбитому, отклонившемуся маршруту она становится единственно правильной. Пройди еще немного — и вот ты уже живешь в перевернутом мире, который кажется единственно возможным. Неправильная, искаженная реальность берет со своих обитателей непомерную цену, но только здесь живешь так пряно, так горячо и остро.
Человек не выбирает, кто разбудит в нем неведомое, темное и страшное; а пантеон богов любви шире, чем видят люди, — и много шире, чем хотелось бы. Здесь Эрос всегда идет рука об руку с Танатосом — через людус — к мании. И даже если в детстве чувство казалось светлым и теплым, как ни одно другое, сейчас оно поднимается из глубины души, точно черный ил во взбаламученной воде. Желание обретает четкие формы, любовь утрачивает свою чистоту; на ее место приходит голод.
— Я могла бы править Римом, — с давнишней, почти детской досадой произносит Тласольтеотль.
— Ты и так правила им, — погладив жену по руке, утешает ее Супай. — Ни один город не был так покорён тобой и тебе покорен. Ты была его единственной богиней, пожирательница душ и покровительница шлюх!
Змеиная мать польщенно улыбается:
— Ну уж и единственной. Скажешь тоже. Были и другие боги, римляне им молились денно и нощно: вечно пьяный Екеко, то есть Дионис, торгаш Меркурий…
— Ты еще Весту вспомни, — усмехается Супайпа. — Не скромничай. Рим был — весь твой.
Цепочка невинных случайностей, перетекающих в безжалостный рок, сплетается сама собой: богам ничего не стоит свести опьяневшего от запаха крови и кишок гаруспика и девчонку из древнего патрицианского рода, пусть поведает малышке о ее судьбе. Через три года четырнадцатилетняя девочка станет женой пятидесятилетнего старика, старше ее на целую жизнь, проживет с ним ровно столько же, сколько жила без него и умрет в двадцать восемь лет, по воле или безволию мужа. Гаруспик и сам не заметит, как считает печальную повесть с печени овцы и отравит ею разум дочери консула Марка Валерия Мессалы.
Мессалина, отринув скучную жизнь патрицианки, став женщиной в тринадцать, превращается в вечно голодную волчицу при дворе Калигулы. У народа, привыкшего молиться на красоту и видеть в уродстве кару богов, супруг Валерии — преступник и изгой, вина которого не доказана, но оттого не менее постыдна. Голова его трясется, речь спотыкается, на лице то и дело замирает нелепая гримаса горького смеха, беззвучного воя. Императрица может принять своего мужа только в смешении с другими мужчинами, в растворе, словно вязкую, ядовитую сапу в терпком вине. Дни Валерии Мессалины напоены вином, спермой и кровью, дорога ее горит. Жена презираемого всеми преемника Калигулы, которому все само идет в руки — власть, сила, слава, — живет в беспамятстве.
Одержимость молодой императрицы многие принимают за глупость. Рим не удивишь распутством, однако Мессалину всякий может лицезреть в борделе: приходи после захода солнца, ступая по напряженным членам, выбитым в камне мостовой, и смотри, как принимает, растянувшись, растопырившись, точно паук в паутине, неутомимая Лициска; как темные, пышущие жаром мужские тени вереницей всё идут и идут в ее сети. |