Сапа Инка с младых ногтей помнит: длинные волосы его слабое место, ведь так легко подчинить человека, намотав его шевелюру на руку и таская за собой, словно пса на поводке. Если, конечно, имеешь дело с человеком. Богу мертвых достаточно подумать: хорошо бы стать, как Горгона, — и в ту же секунду кожу на голове стягивает чешуя, метровый черный аспид кусает схватившую его руку, вцепляется намертво, чтобы яд действовал быстрее, чтобы смерть была скорой, но немилосердной.
Мотая головой, точно волк, помогая себе когтями, Дамело раздирает и выламывает из шеи Хозяина все, что в ней есть, мягкое и твердое, кровящее и оскольчатое, пульсирующее и пузырящееся. Загривок течет, сердце сбоит, давление — если у владыки Миктлана есть давление — под двести. Он и забыл, какое это наслаждение — охота на человекозверя.
Старик умирает на удивление долго, будто не веря, что жизнь все-таки покидает его изношенное тело. Молодое сердце уже выбросило бы всю кровь из раны, неся легкую смерть от кровопотери, но кровь старца, медленная, густая, течет по забитым сосудам еле-еле и позволяет жертве вдосталь помучиться, сипя, захлебываясь, силясь что-то сказать опустевшим горлом.
Оторвавшись от полураздавленного, втоптанного в землю тела, Миктлантекутли еще некоторое время дышит открытым ртом, роняя капли чужой крови изо рта и повторяя про себя: все кончено, Хозяин мертв, мертвее не бывает. Победитель Калибана, вообразившего себя Просперо, кайфовал бы и дальше, но в этот момент слышит у себя за спиной:
— Ты перешел границу. Ты вмешался.
— Во что я вмешался? — не поворачиваясь, по возможности ровным, бесцветным голосом спрашивает индеец. Он чует позади что-то огромное, больше человека и больше зверя. Может быть, это Тепейоллотль, нагуаль Тескатлипоки.
— В мои отношения с сыном.
— И кто ты? — решается на дерзкий вопрос Миктлантекутли. В конце концов, он тоже воплощение не последнего из богов. Поэтому Дамело поворачивается — так, чтобы это выглядело не столько осторожно, сколько величественно.
— Я Молох. Или Мельхет, — произносит рогатая тень, задевающая потолок пещеры.
Рога во тьме сверкают, как бычьи, позолоченные для праздника, для гекатомбы, но странно подрагивают, точно от ветра. И этот шелест, который нипочем не спутать с тяжкой поступью копыт, месящих рыхлую землю, — как будто что-то проводит по стенам, задевая свисающие корни. Легкое опахало со спрятанными в нем лезвиями. Крыло бабочки, унизанное ножами. Гунбай.
— Здравствуй, Ицпапалотль, — произносит Миктлантекутли. — Какими судьбами ты здесь, у меня?
— Своими судьбами, — вздыхает обсидиановая бабочка, зависнув над полом и едва заметно помавая смертоносными крыльями. — Кажется, меня убили из-за любви. Не помню, кто это сделал, но с тех пор я здесь. Вряд ли меня пустят в рай, такую.
— Никогда! — рычит, приподнявшись на локтях, Хозяин. Мало того, что он бессмертен, как все полубоги, так он еще ухитряется разговаривать без глотки! — Никогда тебя туда не пустят… ма-моч-ка!
— А ну заткнись, ублюдок! — Дамело впечатывает кулак в лицо старика. И даже неловкости не испытывает. — Не волнуйся, мы что-нибудь придумаем, — подмигивает он Ицпапалотль. — Наконец, мы же боги. Мы можем просто смухлевать.
— Не обижай моего сына, — мягко просит богиня судьбы. И добавляет непонятно: — Он ведь мессалианин.
— И что это значит?
— Что я верю: сатана и демоны владеют человеческим умом, воипостасно сопребывают с человеком и во всем над ним господствуют, — плюется кровью Хозяин. — Каждый из нас и после крещения осквернен. Нет чистых среди смертных!
— Ах вон оно что, — морщится индеец. |