Я еще и подумалъ: — «Господи, ну что за дуракъ Питерскій, право». А какое тамъ дуракъ! Онъ оказался умнее умнаго. Зналъ, къ чему гнулъ. Я ему терпеливо объясняю, какъ бралъ я рой, какъ устраивалъ ульи, какъ пчелы меня знаютъ, такъ что даже и не жалятъ меня, все, какъ ребенку объяснилъ. Ну, ладно. Пошли мимо амбаровъ, на базы. Я для него и лошадей и скотину оставилъ, на толоку не погналъ. Показываю ему. Это — мои волы, мои лошади, мои телки, мои коровы. Каждой твари ея характеръ ему объясняю. Потомъ подвелъ его къ гуменнымъ плетнямъ, откуда, знаете, степь видна, показываю… Вправо меловая хребтина серебромъ на солнце горитъ, а в лево займище широко протянулось.
— Стало быть такъ — на свою деляну вывелъ.
— Ну ладно. Говорю ему: — «видишь по степи точно облако, точно узоръ какой серобелый… Видишь». А самъ ажъ трясусь отъ радости, отъ гордости. «Ну», — говорить, — «вижу». — «Такъ-то», — говорю, — «овцы!.. Мои овцы… Триста головъ!!.. И все какъ одна тонкорунныя»… И надо быть захватилъ я его, наконецъ. Сталъ онъ противъ меня, ноги разставилъ, коровій поставъ у него, самъ стоитъ безъ шапки, копна волосъ на голове, а возле ушей сбрито, чисто дуракъ индейскій, сталъ онъ вотъ такимъ то образомъ противъ меня, смотритъ куда-то мимо меня и говорить: — «вы, можетъ быть, когда нибудь читали Достоевскаго «Бесы»?… Читать намъ, самъ понимаешь, Николай Финогеновичъ, некогда. На службе когда — службой заняты. Теперь въ полкахъ не по прежнему, такъ гоняютъ только поcпевай, а дома — съ первыми кочетами встанешь, а какъ солнышко зайдетъ, такъ не до чтенія, абы только до постели добраться. Но когда былъ въ училище, помню, читалъ. Я ему говорю: — «читать-то я читалъ, а только не вдомекъ мне къ чему это вы мне такое говорите». И вотъ тогда-то я и почувствовалъ, что ошибся въ немъ. Что онъ не племянникъ, жены моей, родной сестры сынъ, а чужой совсемъ и даже больше, враждебный мне человекъ. А онъ… и будто это ему сорокъ летъ, а мне двадцать три и говорить: — «такъ вотъ тамъ описываетъ Достоевскій, какъ Степанъ Трофимовичъ Верховенскій разсказываетъ про административный восторгъ. Такъ вотъ теперь я вижу, что въ Россіи есть не только административный восторгъ, но есть и восторгъ собственническій.
* * *
После полдника Николай Финогеновичъ поднялся уходить. Дело было сделано — согласіе отвезти на станцію и послать посылки было получено, но чутьемъ онъ понялъ, что оборвать теперь разсказъ Тихона Ивановича на полуслове да еще тогда, когда въ голосе его звучали слезы, было нельзя. Наденька, вероятно, не первый разъ слышавшая этотъ разсказъ тихонько съ Аннушкой прибирала со стола. Тихонъ Ивановичъ откинулся на стуле и несколько мгновеній молча смотрелъ въ узкіе глаза Колмыкова.
— Ты понимаешь, — наконецъ, сказалъ онъ, — меня, какъ пришило къ месту. Я и сказать ничего не нашелся. Молча повернулся и пошелъ къ дому. Онъ идетъ рядомъ со мною. Нарочно не въ ногу. Я подлажусь, — онъ разстроить. Пришли, пообедали, после обеда онъ пошелъ, спать легъ — вишь утомила его утренняя прогулка. За чаемъ я и говорю ему. И такъ уже съ места у насъ вышло, что мы не «ты» другъ другу, какъ полагается по родственному говорили, а «вы». Я и говорю ему: — «изъяснитесь, Володя… Что это вы хотели мне сказать о моемъ… моемъ восторге?». — «Ахъ, это… видите… вы мне свое хозяйство показывали и говорили: — это мои деревья, мои пчелы, мои коровы, лошади, земля, мои овцы. А собственно, почему это все ваше?.. Надолго-ли ваше?.. Правильно-ли, что это ваше?..». Я сталъ ему объяснять наше казачье положеніе, разсказалъ о паевомъ наделе, который и мне, какъ природному казаку полагается, разсказалъ объ усадебной земле, о праве пользоваться общественными станичными землями, о nокупке помещичьей земли… Онъ и слушать долго не сталъ. |