Изменить размер шрифта - +

Когда въ мутномъ северномъ разсвете, босые, въ опоркахъ, въ лаптяхъ, въ какихъ-то остаткахъ бывшей когда-то обуви эти люди, звеня кандалами, тянулись въ

лесъ, чтобы рубить и пилить деревья, и кругомъ нихъ шли чекисты охраны съ ружьями, въ теплыхъ полушубкахъ и шапкахъ — казалось, что идутъ одни чекисты, а между ними страшнымъ призракомъ тянется серое виденiе изможденной толпы мучениковъ, скользитъ и колеблется, будто безплотное. Странно было думать, что эти люди идутъ работать. Какъ могли они работать, когда, казалось, въ нихъ не оставалось и малой искры жизни?

У каторги «Мертваго дома» были свои песни, она даже устраивала спектакли. Эта каторга не пела. Она не слагала своихъ арестантскихъ каторжныхъ песенъ. Она никогда и никакъ не «гуляла». Она быстро и верно вымирала, и одни, хороня другихъ, знали, что и ихъ ждетъ такое же закапыванiе въ землю безъ обряда и молитвы, какъ падали.

И при всемъ томъ все они сознавали, что они то менее всего походили на каторжниковъ. За ними не было никакого преступленiя, и никакъ не могли они себя назвать въ этомъ отношенiи: «грамотными». Они не были «погибшимъ народомъ», они умели — и еще какъ! — жить на воле. Были среди нихъ богатые, степенные мужики, крепкiе хозяева, трудолюбивые земледельцы, купцы и ремесленники, были офицеры, инженеры, профессора, учителя … Они «слушались отца и матери» — за что же выпало на ихъ долю теперь — слушаться «барабанной шкуры»? Они «шили золотомъ» — они работали и трудились — такъ за что же ихъ теперь послали «бить камни молотомъ»?..

Жестокая эта несправедливость, зло, казалось, вопiющее къ небу ихъ постоянно мучило, терзало и оскорбляло, но оно же давало неизсякаемую надежду, чистую, глубокую веру, что все это простое недоразуменiе и что это неизбежио должно иметь конецъ. Добро должно восторжествовать надъ зломъ. Они были сосланы на большiе сроки и видели, что тутъ редко кто и годъ выживаетъ, а все ждали правды Божiей, своего — просто чудеснаго освобожденiя. Накануне смерти изсохшiй, изголодавшiйся советскiй каторжникъ, трясущiйся въ последней лихорадке, жадно гляделъ вдаль, за реку, где по низкому берегу ледяной ветеръ мелъ песокъ и шевелилъ голыми прутьями жидкой осоки, и ждалъ, ждалъ, ждалъ чуда освобожденiя, прихода созданныхъ долгими мечтами «белыхъ» …

 

IV

 

И все-таки тутъ — жили.

Въ три часа ночи, когда вся казарма-землянка была погружена въ мертвый, кошмарный сонъ, когда воздухъ былъ такъ тяжелъ и густъ, что, казалось, выпретъ узкiя, запотелыя стекла изъ рамъ, или подниметъ тяжелую, землею заваленную крышу, въ углу казармы внезапно чиркала спичка, вспыхивала синимъ бродячимъ пламенемъ советская серянка, мигала, качаясь и разгораясь и, наконецъ, зажигала свечу.

Это Ѳома Ѳомичъ Ѳоминъ садился читать запрещенную книгу — Библiю. И сейчасъ же, точно, кто ихъ растолкалъ, поднимались его соседи — Венiаминъ Германовичъ Коровай, Бруно Карловичъ Бруншъ, Сергей Степановичъ Несвитъ, Гуго Фердинандовичъ Пельзандъ, Владимiръ Егоровичъ Селиверстовъ и Селифонтъ Богдановичъ Востротинъ.

И здесь, какъ въ «Мертвомъ доме«, не было принято говорить, за что кто сиделъ, но совсемъ по другой причине. Прежде всего почти никто и самъ не зналъ, за что его сослали. Здесь тоже доносы, интриги и сплетни процветали, а многiе тутъ жили подъ чужими именами и тщательно скрывали свое прошлое, ибо весьма часто это прошлое грозило смертью. Такъ Коровай никому не открывался, что въ прошломъ онъ былъ уезднымъ исправникомъ, Бруншъ никому не разсказывалъ, что онъ — профессоръ физики, юноша, мальчикъ Несвитъ — братъ Русской Правды, у Пельзандта былъ свой аптекарскiй магазинъ, Селиверстовъ въ Великую войну командовалъ батареей, а Востротинъ былъ богатый и домовитый казакъ.

Быстрый переход