У него были связи въ томъ французскомъ городе, где это случилось, Мишель Строговъ былъ признанъ и получилъ права французскаго гражданства. И потекла его новая безпечная жизнь молодого француза, который не былъ французомъ. Были маленькiя связи съ мидинетками, были увлеченiя кинематографомъ и танцами и все вылилось въ упорное стремленiе къ славе, къ деньгамъ, къ известности, къ после военной знаменитости. Были колебанiя кемъ стать: — первымъ футъ-болистомъ, танцоромъ, кинематографическимъ артистомъ, велосипедистомъ, побивающимъ рекорды, или еще кемъ нибудь. Боксерская слава, сказочные оклады, выплачиваемые чемпiонамъ бокса окончательно убедили его и определили направленiе его карьеры. Съ документами Мишеля Строгова ему уже не трудно было перебраться въ Парижъ и устроиться шофферомъ въ гараже. Здесь, и совершенно случайно, онъ узналъ изъ газеты, взятой имъ у соседа, Русскаго шоффера, что полковникъ Нордековъ въ какомъ то открытомъ собранiи будетъ делать докладъ. Мишель пошелъ на это собранiе больше изъ любопытства, чемъ изъ сыновнихъ чувствъ. Узналъ отца, нашелъ въ числе слушателей мать и пришелъ къ нимъ. Встреча была трогательная, но она не тронула Мишеля… У него уже выработался спокойный, практическiй, чуждый сентиментальности, взглядъ на жизнь Онъ изъ советской школы второй ступени зналъ, что отецъ и мать это только физiологическiя понятiя, и на родственныя чувства гражданину новаго, послевоеннаго века съ высоколетящаго аэроплана наплевать. Но, когда уже въ крошечномъ домике, на rue de la Gare высокая, болезненная, худая женщина сначала обняла его со слезами и расцеловала, а потомъ, точно смутившись, оттолкнула его и стала разсматривать, разговаривая сама съ собою вслухъ, онъ смутился. Какая то теплая волна пробежала по его жиламъ, и онъ не могъ найти ей соответствующаго физiологическаго объясненiя. Пришлось бы говорить о душе, а то, что у человека нетъ никакой души, что все его движенiя и помыслы легко могутъ быть объяснены и истолкованы съ медицииской точки зренiя — все это было еще въ раннiе годы пребыванiя въ советской школе второй ступени имъ хорошо усвоено.
— Вотъ ты какой, — говорила между темъ женщина, носившая имя матери, и Мишель съ любопытствомъ и волненiемъ, въ которомъ ему самому не хотелось признаться разглядывалъ ее. Она была очень худая. Ея лицо носило следы красоты, той красоты, какою каждая мать кажется красивой своему ребенку. Оно было вместе съ темъ очень усталое, измученное жизнью и лишенiями. И только глаза ея сверкали особеннымъ восторгомъ, совсемъ непонятнымъ Мишелю, но почему то дорогимъ и льстившимъ ему.
— Вотъ никогда бы не подумала, что у тебя будетъ такое лицо? Ты всегда былъ у насъ кругленькiй.
И вотъ тутъ у тебя были ямочки… И реснички были у тебя длинныя, предлинныя… И то сказать сколько ты… Сколько мы все пережили…
Она хотела его спросить, веруетъ ли онъ въ Бога, молится ли, ходитъ ли въ церковь, — и не посмела, а онъ ее понялъ безъ словъ и нахмурился, и когда нахмурился, сталъ уже совсемъ не похожъ на того славнаго вихрастаго мальчугана, который такъ изящно носилъ белую матросскую рубашечку, отороченную голубымъ и кого она готовила въ корпусъ. Она всмотрелась въ него. Она его узнавала и не узнавала. Припоминала его прежнiя черты и отъискивала ихъ въ зтомъ молодомъ человеке въ странной для ея Шуры шофферской одежде. Онъ былъ ей родной и чужой въ тоже время.
Откуда у него такъ близко поставленные глаза и эта упорная, непонятная, неразгаданная мысль въ нихъ? Мысль манiака или сумасшедшаго… Онъ смотрелъ на нее, не мигая, и не могла она угадать, что онъ про нее думаетъ.
— Шура, — сказала она съ нежною ласкою, — ну, разскажи намъ, какъ ты добрался до насъ, какъ жилъ все эти годы?… Господи!.. десять съ лишнимъ летъ мы не видались… Оставила я тебя мальчикомъ, а вижу взрослымъ молодымъ человекомъ. Но ты ведь мне не чужой?… Да, мой родной?… Мой милый…
— Не называй меня… — Тутъ логически должно было последовать слово: — «мама», но оно не последовало. |