.
Ужасъ положенiя Ольги Сергеевны заключался въ томъ, что никому, и менее всего мужу, могла она сказать все то, что передумала за эти страшные годы переоценки ценностей. Кто пойметъ ее? Кругомъ — такое самолюбованiе! Кругомъ незыблемая уверенность въ своей правоте, въ победе. Ей становилось жутко. Сказать все то, что у нея накопилось на душе — ее сочтутъ за «левую»… А нетъ!.. Только не это!!.. Нетъ, она не левая… Отнюдь не левая… Она более «правая», чемъ все они. Ей Престолъ и Отечество не пустые звуки… Какъ бы она ихъ защищала!.. Бога она не обвиняла. Она была слишкомъ умна и образована, чтобы мешать Господа въ свои людскiя делишки и винить Его за свои леность, трусость и неграмотность. Нетъ, она определенно обвиняла во всехъ и своихъ, и чужихъ несчастiяхъ техъ, кому такъ много было дано и кто своего долга не исполнилъ. Она слушала, какъ при ней разсказывали о недостатке патроновъ и оружiя. Она молча и нехорошо улыбалась. — «Зачемъ не берегли», — думала она. Она то видела, путешествуя по тыламъ, брошенныя винтовки, воткнутыя штыками въ землю и целыя розсыпи патроновъ на оставленныхъ нами позицiяхъ. Она часто слышала, какъ восхищались «солдатикомъ», принесшимъ въ лазаретъ не брошенную винтовку, но она никогда не слыхала, чтобы обругали и темъ более наказали солдата, пришедшаго безъ оружiя и патроновъ. Кто же былъ виноватъ въ этой распущенности и послабленiяхъ?… Все они же!.. Начальники!.. А теперь?… Офицеры республиканцы… Офицеры революцiонеры… А вотъ изъ за нихъ — эта каторжная жизнь, эта работа въ Парижской конторе и выстукиванiе на маленькой стенографической машинке никому ненужныхъ и совсемъ неинтересныхъ приказанiй и писемъ «патрона».
Она пела въ церковномъ хоре Евлогiанской церкви. И она научилась компромиссу. Она пошла въ Евлогiанскую церковь потому, что тамъ регентъ былъ лучше и лучше оценили ея голосъ. Она презирала себя за это, а вотъ все-таки не могла отказаться. Ей церковь давала такую отраду. Такъ радостно было придти въ нее въ воскресенье утромъ, когда еще никого нетъ, купить на три франка свечекъ и пойти ставить ихъ передъ иконами. Она гибко опускалась на колени, шептала съ детства знакомыя молитвы, потомъ поднималась, и съ крепкою уверенностью въ нужности того, что она делаетъ, ставила свечи. Она смотрела на бумажныя иконы, на скромный иконостасъ — его она и другiя женщины колонiи сделали своими руками — и ей казалось, что тутъ все таки есть правда, которая ушла изъ жизни. Она смущалась лишь однимъ — ей порою казалось, что и это ненастоящее, какъ вся ея жизнь стала ненастоящей. За свечнымъ ларемъ стоялъ отецъ дiаконъ. Онъ былъ коренастый, седой, съ коротко остриженными волосами, похожiй въ узкомъ черномъ подряснике на ксендза. Онъ прiятнымъ баскомъ подпевалъ ихъ маленькому хору. Но въ немъ не было того духовнаго, что привыкла она видеть у дiаконовъ въ Россiи, и не могла она позабыть, что дiаконъ въ недавнемъ прошломъ — уланскiй ротмистръ и что у Сусликовыхъ онъ прекрасно подъ гитару поетъ цыганскiя песни. И церковь и вся служба иногда вдругъ казались какими то призрачными, точно сонными виденiями. И тогда являлось сомненiе въ существованiи Бога.
Когда она возвращалась, ее встречала «мамочка» и, криво улыбаясь, говорила:
— Ну что же ты намолила у твоего Бога. По крайней мере узнала, когда же мы вернемся въ Россiю?..
IV
Мамочка больше не верила въ Бога. Въ свои семьдесятъ летъ Неонила Львовна Олтабасова ударилась въ самый крайнiй матерьялизмъ.
— Столько было молитвъ, — говорила она, — и Государь и Императрица были подлинно святыми людьми. Если бы Богъ былъ — Онъ ихъ помиловалъ бы… А теперь, прости меня Оля, но какая же это церковь?… Какая и где вера?… И смешно верить, когда живешь въ такой стране, какъ Францiя, где такъ просто и удобно обходятся безъ Бога. |