Я так и сделал, но через несколько шагов остановился и
попросил огня, чтобы лечь спать при свете.
-- Та-та-та! -- сказал дядя Эбенезер. -- При эдакойто луне!
-- Ни луны, ни звезд, сэр, -- возразил я. -- Тьматьмущая, кровати не
видно.
-- Та-та-та, вздор! -- сказал он. -- Если что не по мне, так это огонь
в доме. Смерть боюсь пожаров. Покойной тебе ночи, Дэви, дружок любезный.
И, не дав мне ни секунды для новых возражений, он потянул на себя
дверь, и я услышал, как он запирает меня снаружи.
Я не знал, смеяться мне или плакать. В комнате было холодней, чем в
колодце, а кровать, когда я нашарил ее в темноте, оказалась сырой, как
торфяное болото; хорошо еще, что я захватил с собой плед и узелок;
завернувшись в плед, я улегся прямо на полу возле массивной кровати и
мгновенно уснул.
Едва забрезжил рассвет, я открыл глаза и увидел, что нахожусь в
просторной комнате, оклеенной тисненой кожей; комната была уставлена
великолепной, обитой гобеленами мебелью и освещалась тремя большими окнами.
Десять, может быть, двадцать лет назад лечь спать или проснуться тут было,
наверное, одно удовольствие; но с тех пор сырость, грязь, запустение да еще
мыши и пауки сделали свое дело. К тому же почти все оконные стекла были
разбиты, да и вообще весь замок зиял пустыми окнами; невольно приходило на
ум, что моему дядюшке довелось в свое время выдержать осаду возмущенных
соседей -- чего доброго, во главе с Дженнет Клустон.
Меж тем за окном сияло солнце, а я весь продрог в этой злосчастной
комнате; я принялся стучать в дверь и призывать своего тюремщика, пока он не
явился и не выпустил меня.
Он повел меня за дом к колодцу с бадейкой, сказал: "Вот, хочешь --
умывайся", -- и я, совершив омовение, поспешил на кухню, где он уже затопил
печь и варил овсянку. На столе красовались две миски и две роговые ложки, но
по-прежнему лишь одна кружка жидкого пива. Быть может, на этой подробности
сервировки мой взгляд задержался с некоторым удивлением и, быть может, это
не укрылось от дяди; во всяком случае, как бы в ответ на мои мысли, он
спросил, не выпью ли я эля -- так он величал этот напиток.
Я ответил, что обычно пью, но пусть он не беспокоится.
-- Нет, отчего же, -- сказал он. -- Мне для тебя ничего не жаль, в
границах разумного.
Он достал с полки вторую кружку и затем, к величайшему моему изумлению,
вместо того, чтобы нацедить еще пива, отлил в нее ровно половину из своей
собственной. Это был поступок, исполненный своеобразного благородства,
поразившего меня до глубины души; да, передо мной был, конечно, скряга, но
скряга высшей марки, у такого даже порок обретает некий оттенок приличия.
Когда мы поели, дядя Эбенезер отомкнул ящик посудного шкафа, вынул
глиняную трубку, пачку табаку, отрезал щепоть ровно на одну закурку и запер
табак обратно. |