Улыбка брата Виталия, появившегося на балконе, была тому подтверждением – похоже, его обрадовало появление в доме человека, способного приструнить разгулявшегося полковника.
– Владимир, – протянув ему руку, представился Першин.
– Виталька.
– А Серега где?
– На тренировке.
Женщины, звеня посудой, о чем‑то переговаривались; разговор их становился все миролюбивее, и Першин не сомневался, что все войдет в свое русло и в этот дом придет мир, потому что он – непреложное условие человеческой жизни, а зло противоестественно, появляется короткими вспышками, и даже память человеческая устроена так, что остается одно только хорошее, а плохое забывается. И чем мудрее становится человек, тем больше он стремится избегать ссор и упреков, тем чаще идет на уступки во имя перевеса добра.
Самым главным сейчас для него было – пристроить Веру, и он готов был на любые компромиссы, лишь бы быть уверенным, что она дома, среди родных, с ней ничего не случится, и этим обеспечить себе крепкий тыл.
Стол накрыли по его настоянию на кухне. Сухоруков выйти к ужину не пожелал, Мария Васильевна вышла от него раскрасневшаяся, но тут же взяла себя в руки.
– Простите нас, – сказала Першину. – Его тоже можно понять – привык командовать.
– Вы не беспокойтесь, – улыбнулся Першин. – На вашей жизни мое появление не отразится плохо. А не приди я – и вы, и Вера мучились бы из‑за разлуки. Зачем же страдать от холода, если можно заткнуть дыры?
Через полчаса пришел Сергей – флегматичный увалень на голову выше Першина, – они оказались за столом впятером, а с учетом того, кого Вера носила под сердцем, – вшестером, значит – в подавляющем большинстве.
От Сорокиных, сославшись на ночное дежурство, Першин вышел в одиннадцатом часу. Тучи иссякли, стекли на землю, и на подсвеченном умытой Москвой небосклоне проблескивали первые звезды.
На Сухаревке Першин позвонил из автомата.
– Господин Григорьев?
– Кто спрашивает? – не слишком приветливо отвечал Григорьев похмельным голосом.
– Фамилия моя Першин, но она вам ни о чем не скажет. Не могли бы мы с вами где‑нибудь встретиться? Это важно для нас обоих.
– Почему вы так думаете? – не сразу откликнулся на предложение журналист.
– Вы писали о налете на Можайском шоссе. Я могу сообщить кое‑какие сведения, которые вас заинтересуют.
В трубке снова наступила тишина. Скорее всего Григорьев чувствовал, чем чреват интерес к этим сведениям, и опасался встречи с незнакомцем.
– Не бойтесь, – догадался Першин, – я не причиню вам зла.
– Если бы боялся, то не писал бы на эти темы! – недовольно парировал Григорьев. – Когда и где?
– Сейчас. Мне дорого время. А где – определите сами, у меня есть машина.
Пауза.
– Приезжайте в бар гостиницы «Алтай».
– Я не знаю вас.
– Бармен вам покажет.
– До встречи, – сказал Першин, но Григорьев уже повесил трубку.
Макс, как пожелал представиться сам журналист, оказался худощавым высоким человеком лет сорока, чье пристрастие к спиртному уже успело отразиться на одутловатом, со впалыми щеками и отеками у выпуклых глаз лице.
Загорелые его кисти с длинными пальцами пианиста лежали на полированной стойке бара спокойно, голова поворачивалась с величавым достоинством, и рукопожатие оказалось неожиданно крепким.
– Я могу включить диктофон? – спросил он у Першина, когда тот, справившись у бармена, занял свободное место за стойкой рядом и заказал себе минеральной воды со льдом. |