«А может, не нужно было убегать? – в который уже раз подумал он, сидя на скамейке и пряча босые ноги, когда кто‑нибудь проходил по перрону. – Вдруг этому террористу станет плохо?.. Он может даже умереть, и тогда смерть падет на меня тяжким грехом… В конце концов, ведь не он же меня обижал, а его приспешники. Он находился без сознания, ему нужна была моя помощь… Я бросил больного – ночью, черт‑те где… Ничего бы они со мною не сделали – я ни в чем не виноват. Они и не собирались – ведь не собирались же, в самом деле! – делать ничего плохого, иначе не стали бы запирать меня в чулан… Я бросил тяжелобольного, бросил…»
Пассажиры, заполнявшие перрон, к бомжам привыкли и не обращали на Моцарта никакого внимания.
Знай он, где теперь найти этого Террориста (определение рода его деятельности укоренилось в сознании само по себе и превратилось в прозвище), он, пожалуй, вернулся бы к нему в порыве сострадания. Но потом сострадание улетучилось, и, позабыв о босых ногах, он принялся вышагивать туда‑сюда по перрону, как делал это иногда перед сложными операциями, оправдывая себя и настраивая на лучший исход.
«Ворвались ночью, ударили, закинули в машину, заставили делать операцию в немыслимых условиях… Избили (а может, и убили?) врача… Избили водителя, грозились убить меня и медсестру. И потом этот толстый охранник – попади он локтем в висок… Хамы! Подонки! Банда!.. Узнаю, кто им меня сосватал, – набью морду!.. Откуда у них электрокардиограф, кровь, лекарства на выбор, капельница?.. Есть, значит, связи в медицинских кругах? Ну, еще бы, раз консилиум сумели организовать! А меня спрятали, чтобы врача не опознал, который на них работает. Надо понимать, не бесплатно… Правильно я сделал, что сбежал. К тому же – своевременно там был врач, разберутся!..»
По перрону прошел наряд милиции. Лохматые, потные сержанты с дубинками пристали к женщине, продававшей семечки. Моцарт спрятался на всякий случай за угол, готовый исчезнуть с глаз долой в любую секунду: с этими и объясняться – все равно что воду в ступе толочь. Хорошо, если не изобьют, а уж не поверят – точно.
Ожидание кончилось. Пристроившись в середине потянувшейся к электричке толпы, он приободрился, и даже грязный жесткий вагон показался ему родным – как‑никак он должен был привезти его домой.
Мысли словно споткнулись, застряли на добром и теплом понятии «дом». Шутка «У меня нет дома», которой он тешил себя и приятелей много лет, не принимая всерьез временных своих жилищных проблем, сразу испортила настроение, обернувшись сермяжной истиной: а ведь дома и впрямь не было. Считать ли домом тот, родительский, в Екатеринбурге, где остались нелюбимая жена и любимая дочь? Или квартиру в Глазовском переулке, которую он снимал второй год и которая не принадлежала ему, как не принадлежала ни одна из четырех комнат законной жены Алоизии на Лесной, где он был прописан?..
Но не философские измышления об очаге и не слезливая саможалость, которой неунывающий Моцарт был лишен от природы, повергли его в уныние: мысль о доме была предтечей обоснованной последними событиями догадки, в сравнении с которой страх перед контролером померк, как огонек промокшей зажигалки: «А ведь они знают, где я живу! Мне нельзя больше появляться в Глазовском!..»
Означало ли это, что ему суждено пожизненно скитаться – деньги, документы, наконец, туфли и носки, и сменное белье – все, все оставалось в наемном жилище, где появляться было нельзя, или то, что теперь уж несомненно придется идти в милицию и описывать Террориста, его подельников и место своего заточения?.. На всякий случай он стал продумывать план действий, в котором на первое место выступил поиск сто двадцать шестой специализированной бригады – Авдеича и Антонины, ибо, не заручившись их свидетельством, он будет выглядеть идиотом, начитавшимся детективных романов. |