Ну, а если исключить три эти темы, рассказывать мне было особенно нечего.
И как-то не хотелось. И Констанс тоже не хотела говорить о себе. Я
спросил, давно ли умерли ее родители. Она коротко ответила: "В сорок
втором году", - и надолго замолчала. Я больше не решился расспрашивать. Я
вообще болезненно не люблю спрашивать. Мне даже трудно расспросить о
дороге, если я не знаю, куда идти. Это у меня с детства. Отец считал, что
это от избытка самолюбия. Вряд ли. По-моему, от робости.
Через неделю после свадьбы мне приснился лагерь. Тогда он мне часто
снился, да и сейчас еще случается. Приснился допрос. У меня все еще болели
ребра, переломанные в 1940 году, и почки, отбитые в 1943-м. Так что
кошмары были очень реальными, я опять задыхался от боли и ужаса и опять
кричал: "Больше не могу, убейте меня, убейте меня, я ничего не знаю!"
Это я всегда кричал, пока мог выговаривать слова, хоть невнятно. Потом
я выл, хрипел - и в особенно счастливых случаях терял сознание. То есть
начинал все чаще терять сознание. Вначале меня отливали водой, и все
повторялось: нестерпимая боль, нечеловеческий крик, раздирающий рот,
разрывающий глотку, и опять спасительный провал в черноту. Потом, наконец,
меня оставляли в покое. Робер уже без шуток говорил, что и в этом я похож
на женщину - внешне слабый, тщедушный, а выдерживаю то, что не под силу
атлетам. Это верно - и сознание я терял так редко, так ужасно, невыносимо,
беспощадно редко!
Я двадцать часов висел на вытянутых, нестерпимо болящих руках и хрипел:
"Убейте, убейте меня, я больше не могу!" Но я это вынес. Меня пытали
неделю подряд, с перерывами по три-четыре часа, не больше. Делали все, на
что у них хватало фантазии и техники: прижигали кожу сигаретами, загоняли
длинные раскаленные иглы под ногти, стегали плетьми по часу, по два, по
три, обливали водой из ведра, и снова ложились на спину не удары, нет, а
будто падали горящие балки, переламывали мне хребет, переламывали изо всех
сил и все никак не могли доломать, и я беззвучно кричал: "Скорее, только
скорее, я больше не могу, убейте меня, убейте меня скорее!"
Самое страшное было, когда меня и Робера пытали одновременно, в двух
разных камерах. Мы оба испытывали двойную боль, двойной ужас, двойное
умирание. Как мы выдержали, не понимаю. Позднее мы договаривались, чтобы
не попасть в одно время - телепатически договаривались, - перестукиваться
мы не могли, сидели на разных этажах. Это было трудно, очень трудно
устроить. Однажды мне удалось внушить своему следователю на расстоянии,
что он болен, совсем болен, с сердцем плохо, и он вызвал меня лишь под
конец дня, когда Робер уже лежал без сознания в своей камере. В другой раз
Роберу сказали в кабинете следователя: "Валяйся тут, мы при тебе допросим
другого, потом опять примемся за тебя! Жди своей очереди!" Робер успел
передать мне это прежде, чем потерял сознание. Я сейчас же начал внушать
своему следователю, чтоб он вызвал меня. Это было очень трудно потому, что
я боялся вызова больше всего на свете, и, если б можно было покончить
самоубийством, я бы, не задумываясь, воспользовался этим выходом. |