Я начинаю думать, вяло и равнодушно, о том, что уровень радиации в
нашей местности необычайно высок, по-видимому: ведь все кругом затихло и
вымерло в первые же сутки. Ну, первые часы я почти не смотрел в окно, а
народу тут не так много было, я мог и не заметить, если кто-нибудь
проходил по холму. А животные или птицы? Нет, не помню, были ли они в тот
первый день; потом уж никого не было, это точно. Вероятнее всего, люди
успевали добраться до дому, а потом им становилось настолько плохо, что
они не могли выходить наружу, - да и к чему? Должно быть, все поняли, что
произошло, ведь этого ждали и боялись столько лет подряд... Целое
поколение выросло в страхе перед атомной войной - и вот...
- Не думай ни о чем. Тебе надо спать, - приказывает Робер. - Спи. Или
вспоминай что-нибудь. Сосредоточься и вспоминай, это тебя хорошо отвлечет.
А мы с Констанс уйдем.
Мне уже все равно. Я их не вижу. Я лежу на старой резной деревянной
кровати с высокой спинкой, а на стенах и потолке играют причудливые
струящиеся световые пятна - отблески речной зыби и трепещущей листвы
платанов. Рядом со мной Валери. Она мерно и легко дышит во сне, и синяя
тень густых ресниц лежит на ее смугло-розовых щеках. Это воскресное утро
на набережной Цветов; там мы с Валери прожили первые полгода, потом
переехали на улицу Сольферино. Значит, это август или сентябрь 1935 года.
Скорее сентябрь: утро солнечное, но свежее, от Сены тянет холодком, и в
густой листве платанов перед окном уже просвечивает желтизна. Я счастлив;
мне все кажется прекрасным: и эта продолговатая, довольно мрачная комната,
обставленная тяжелой, старомодной мебелью, и большая ветвистая трещина,
бегущая по высокому потолку как раз над моей головой, и поблекшие обои -
букетики мелких желтых роз на палевом фоне, - и эта темная, потемневшая от
времени, от сырости, от бесчисленных людских прикосновений кровать. Мне
нет дела до того, кто лежал на ней, на этой парижской многотерпеливой
кровати, до меня, - сейчас я здесь, я с Валери, с самой прекрасной
девушкой на свете, и я все еще не могу поверить, что она моя жена. Валери
вздыхает чуть глубже, и вдруг этот вздох, от которого приоткрываются ее
темно-розовые губы, переходит в легкий смех, в солнечную улыбку,
распахиваются ресницы, и глаза Валери, сияющие сквозь дымку сна и счастья,
смотрят на меня. Мне двадцать два года, и я вижу в этом высшее счастье. Да
и сейчас, почти через тридцать лет, глядя на это юное смеющееся лицо в
изменчивом свете ясного утра, я думаю, что высшего счастья в мире нет.
Потом у меня было другое, многое другое, может быть, на том же уровне, но
не выше... а впрочем, как это измерить, кто знает...
Я, двадцатидвухлетний, в той далекой, из другого мира, комнате обнимаю
Валери, с восторгом ощущая, какие мы оба молодые, как свежа наша кожа и
упруги мускулы, как чудесно пахнут темно-каштановые пушистые волосы Валери
и как прекрасны ее горячие губы, тянущиеся навстречу моим. |