— Что ж ты, Иван, дозволяешь мучить парня, — с горечью произнёс Юрьев. — Твои лоботрясы не ведают жалости, а это ведь тоже смертный грех.
— Откуда им, Ефим Родионович, знать, где грех, а где счастье. А на подьячего они злы потому, что ему завидуют.
— А кто ж им в детстве запрещал учить грамоту? Гришка на письме спор, свейский язык постигает самоукой. А стрельцы до сих пор занятие себе видят в том, чтобы гонять голубей да свайку в кольцо кидать. Ты убери его, Иван, от глаз чужих куда-нибудь подальше.
— Куда ж его спрятать? — почесал затылок Репин. — Может в яму, она пока пустая.
Юрьев с участием посмотрел на бледного Котошихина и потянул его за рукав.
— Пойдём, Гриша, в яму. Посидишь там, а от стрельцов оборонять тебя станут мои люди.
Яма была открыта, и в неё опущена берёзовая лестница. Гришка заглянул, и, отшатнувшись, жалобно всхлипнул.
— Полезай, Гриша, — успокаивающе молвил дьяк. — Там и солома есть. Если сможешь, поспи. Только не тоскуй, тоска сушит душу. А о битье не горюй: на Руси за битого двух не битых дают.
Через дыры в веточном покрытии в яму просачивались брызги солнца, пахло сухой землёй и соломой, Котошихин прилёг на неё и закрыл глаза. Неожиданность, с которой обрушилась на него беда, особенно то, что он провинился перед самим царём, потрясла его душу, как будто она уже низвергнулась в ад при своём живом владельце. Хула на государя, в каком бы виде она ни была выражена, пусть даже это всего лишь не злоумышленная описка, не могла быть прощена, и отныне никогда не бывать ему в дьяках, о чём он мечтал с тех пор, как впервые окунул гусиное перо в чернильницу. Но теперь он сам поставил на далеко не исписанный лист своей жизни огромную кляксу, которую нельзя было ни смыть, ни соскоблить.
Однако эти мысли недолго занимали Котошихина, битьё палками было гораздо ближе, и с ужасом припомнилось, что не далее прошлого года ему пришлось видеть, как возле Посольского приказа били в батоги кабацкого приказчика из Костромской чети за утрату казённых денег. Приказчик был дикого нрава и надерзил дьяку Алмазу, и тот велел приставам спустить с него шкуру, что те и сделали, обратили спину и ягодицы в сплошное, обильно сочащееся кровяное месиво. Приказчик сгоряча соскочил после битья со скамьи, но через несколько шагов рухнул замертво наземь.
— А ведь стрельцы меня могут также забить насмерть! — с ужасом подумал Котошихин. — Или я умру сам от разрыва сердца.
Мысль о скорой и неизбежной смерти обварила его, как кипятком. Он заюзгал на соломе ногами и заскулил, как щенок, которого несут в рогожном куле, чтобы утопить в проруби. Вдруг Гришка решил, что умрёт не от палок, а от разрыва сердца, которое он обычно не ощущал, но сейчас чувствовал, как оно ёкает то и дело от страха и толкается в грудь частыми и гулкими толчками. Он плохо выносил боль, страшился её не меньше смерти, и некстати вспомнил о том, как ему невыносимо больно было в лапищах зубодёра, а под батогами будет не слаще, стрельцы раззадорились и не станут его миловать, поломают об его спину все палки, что припасли для битья.
Внезапно в яме стало светло. Гришка поднял голову, над ямой склонился хмурый стрелец.
— Вылезай, голубь!
Гришка, опираясь на земляную стенку ямы, поднялся, шагнул к лестнице и повалился на солому.
— Что копаешься! — рыкнул стрелец. — Сейчас на кулаках подыму!
— Ноги не держат, — слабо вякнул Гришка, зыбко надеясь, что стрельцы, увидев его немощь, оставят в покое.
Стрелец заворчал и неожиданно спрыгнул вниз. Гришка прижался к стене и ухватился руками за лестницу.
— Ах, ты ещё растопырился! — озлился стрелец и, схватив подьячего за пояс, выбросил его вместе с лестницей из ямы. |