Там его подхватили дюжие руки стрельцов и, не давая ему ступить на землю, донесли до жердевой лавки, на которую и бросили, предварительно освободив от лишней одежды. На ноги ему с размаху уселся грузный стрелец, а двое других схватили за руки и связали их под жердями.
— Разреши, Ефим Родионович, начать? — сказал Репнин.
— Приступайте, с Богом! — махнул рукой дьяк. — Но сильно не усердствуйте.
Двое стрельцов, стоявшие с обеих сторон лавки, взмахнули палками и резко опустили их на белое тело подьячего. Гришка испустил истошный вопль, который на мгновение остановил следующий удар палок, и больше он уже не прерывался до конца казни, превратившись в вой существа, лишённого человеческого разума.
Этот шум изрядно помешал беседе, которую вели за чарками с доброй польской водкой князь Прозоровский и пан Цыбульский, без промедления явившийся за щенком от русской борзой по зову великого посла.
Гость был человеком воспитанным и попытался не подавать вида, что его душу поражают дикие вопли, но взятую в руку чарку поставил на стол и потупился.
— Погодите чуток, пан Цыбульский, это ненадолго, — добродушно промолвил Прозоровский и потянулся рукой к щенку, который старался высунуться из стоявшей на столе корзины. — Кажется, вам повезло с выбором: щеня не пугается шума и весьма подвижно.
— Это воистину бесценный подарок, князь, — встряхнулся Цыбульский. — Я давно жажду иметь охоту с русскими борзыми и, кажется, уже близок к своему счастью. Теперь бы я хотел иметь кобелька.
Прозоровский, смутив гостя, уставился на него в упор, но скоро черты его лица смягчились, и он расхохотался:
— Признайся, пан Цыбульский, что ты желаешь долгих переговоров России и Швеции, чтобы наполнить свою охоту моими борзыми щенками?
— Упаси, Бог! — замахал руками Цыбульский. — Ясновельможный князь знает, что мне всё равно, какая будет власть, царская или королевская, только бы она не распугала в моих угодьях зайцев и лис, чтобы мне было, где потешиться псовой охотой.
— Вот этим ты мне и люб, пан Цыбульский! — воскликнул, подняв чарку, Прозоровский. — Если бы все поляки были такими, то между нами никогда не было бы вражды.
5
Хотя Котошихин и вопил во всё горло, когда его взяли в батоги, пострадал он не так уж и значительно: стрельцы вопреки его опасениям и своим угрозам били Гришку жалеючи, вполсилы, но вогнали его в такой ужас, что он лишился, в конце концов, чувств. Ушат холодной воды, припасённый для такого случая бывалым капитаном Репиным, вернул его к жизни, и едва подьячий зашевелился, как ему развязали руки, поставили на ноги, набросили на голые плечи одежду и отправили в палатку, чтобы он там отлежался от битья и набрался сил.
Ноги держали Гришку плохо, он покачивался, иногда останавливался возле какого-нибудь дерева и, обняв его, прижимался щекой к жёсткой коре. Подьячий ещё не вполне понял, что с ним произошло, а спросить об этом было не у кого, люди шарахались от него в сторону, даже у самых наглых растерзанный вид Гришки вызывал страх, что и с ними в любой час может произойти точно то же самое. Котошихин был отзывчив и не скупился на добро людям, но все это вмиг забыли, и только старший повар, завидев от кухни, как подьячий после битья, шатаясь, обнимается с берёзами, из посольского котла налил малый котелок говяжьей юшки, положил в неё большой кус мяса и отправил поварёнка в подьяческую палатку.
На счастье, Гришку встретил его сожитель, старый подьячий Певунов, и помог ему дотащиться до постели, на которую Котошихин рухнул ничком и ненадолго впал в беспамятство. Очнулся он оттого, что Певунов где-то исхлопотал холщёвую простынку, намочил её в холодной воде, слегка отжал и положил ему на спину.
— Что, Гришка, тяжко?
— Спина горит, будто на ней огнище разложили, — глухо ответил Котошихин в подушку. |