Волосы мои тоже обгорели, но голова и лицо были невредимы.
Когда Герберт сездил в Гаммерсмит и повидался с отцом, он вернулся назад на нашу квартиру и стал ухаживать за мной. Он был нежнейшей сиделкой и в определенное время снимал повязки, обмачивал их в прохлаждающую жидкость, стоявшую наготове, и снова накладывал повязку с терпеливой нежностью, за которую я был ему глубоко благодарен.
Моим первым вопросом было, конечно: все ли благополучно на реке?
— Я видел Провиса вчера вечером, Гендель, — отвечал Герберт, — и говорил с ним добрых два часа. Знаешь ли, Гендель, он исправляется!
— Я уже говорил тебе, что мне показалось, что он смягчился, когда я видел его в последний раз.
— Да, это правда. Он был очень разговорчив вчера вечером и разсказал мне еще многое из своей жизни. Помнишь, как он упоминал про женщину, с которой ему было много хлопот. Что, тебе больно?
Я вздрогнул, но не от его прикосновения, а от его слов.
— Я забыл об этом, Герберт, но теперь ты мне напомнил. Передай мне все, что он тебе сообщил. Каждое слово.
— Ну, вот эта женщина судилась за убийство, и защищал ее м-р Джагерс, и благодаря славе, которую он заслужил этой защитой, имя его стало известно Провису. Жертвой была другая и более сильная женщина и между нею и убийцей происходила борьба — в сарае. Как она началась, неизвестно, но конец был печален: женщина была задушена.
— Она была признана виновной?
— Нет, она была оправдана. — Мой бедный Гендель, я опять причинил тебе боль!
— Нет, Герберт. Что же дальше?
— У этой оправданной, молодой женщины и у Провиса, — продолжал Герберт, — был маленький ребенок, котораго Провис чрезвычайно любил. Вечером, перед ужасной ночью, когда произошло убийство, молодая женщина приходила на минуту к Провису и побожилась, что изведет ребенка. и никогда больше к нему не вернется; после этих слов она исчезла. Дурно или хорошо он обращался с матерью своего ребенка — этого Провис не говорит, но она разделяла с ним четыре или пять лет той злополучной жизни, которую он нам описывал тогда у камина, и, повидимому, он относился к жене с жалостью и терпением. Боясь, чтобы его не вызвали свидетелем по поводу убийства ребенка, он прятался, пока продолжался суд. После оправдания женщина исчезла, и таким образом он лишился и ребенка, и матери этого ребенка.
— Я хотел спросить…
— Погоди минутку, дорогой мальчик, — сказал Герберт, — и я сейчас кончу. Его злой гений, Компейсон, негодяй из негодяев, зная, что он прячется, и зная, почему он это делает, воспользовался впоследствии этой тайной, чтобы держать его в нищете, и заставлять работать на себя, как негра. Мне стало вчера вечером ясно, что это и есть причина ненависти к нему Провиса.
— Я бы особенно желал знать, Герберт, говорил ли он тебе: когда все это случилось?
— Постой, дай вспомнить. Он выразился так: добрых двадцать лет тому назад и почти сейчас же после того, как я связался с Компейсоном. Сколько лет тебе было, когда ты встретился с ним на кладбище?
— Думаю, что мне шел седьмой год.
— Ай! Это случилось значит три или четыре года перед тем; по его словам, ты напомнил ему маленькую девочку, таинственная потеря которой так его огорчила; она была приблизительно твоих лет.
— Герберт, — сказал я, после краткаго молчания, торопливым шепотом, — посмотри на меня.
— Гляжу, милый мальчик.
— Дотронься до меня.
— Дотронулся, милый мальчик.
— Ты не боишься, что я в жару, или что моя голова разстроена происшествием прошлой ночи?
— Н-нет, милый мальчик, — отвечал Герберт, зорко взглядываясь в меня. |