Изменить размер шрифта - +

Я в самом деле думаю, что она этого но помнила, и от этого так огорчился, что готов был заплакать, — и эти слезы были бы горше первых.

— Вы должны знать, — продолжала Эстелла, снисходя ко мне, как к мальчику, — что у меня нет сердца…

Я слыхал подобную болтовню и взял на себя смелость сказать, что я этому не верю; что я лучше знаю, что не может быть такой красоты без сердца.

— О, у меня есть сердце, без сомнения, которое можно проколоть или прострелить, — сказала Эстелла:- и, конечно, если бы оно перестало биться, я перестала бы жить. Но вы знаете, что я хочу сказать. У меня нет мягкости, нет симпатии, нет чувства… всяких таких пустяков.

Что такое пронеслось у меня в уме в то время, как она стояла и внимательно смотрела на меня? Что-нибудь, что я заметил в мисс Гавишам? Нет. Некоторыми взглядами и жестами она напоминала мисс Гавишам, как это часто бывает у детей, которыя заимствуют многое у взрослых, если неразлучно находятся при них; впоследствии, когда они вырастут, то делаются похожими на них. И однако я не замечал сходства с мисс Гавишам. Я снова взглянул на нее, и хотя она тоже на меня глядела, но впечатление не повторилось.

Что такое это было?

— Я говорю серьезно, — сказала Эстелла, не то, чтобы нахмурившись ея лоб был слишком гладок), но как бы омрачившись, — если нам суждено часто бывать друг с другом, то вам лучше сразу этому поверить. Нет! — повелительно остановила она меня, когда я собирался раскрыть рот, — я не отдала своего сердца кому-нибудь другому. Я не способна любить.

Мы вернулись в дом, и там я с удивлением услышал, что мой опекун приехал к мисс Гавишам по делу и вернется к обеду. Старинные подсвечники в комнате с заплесневелым столом были зажжены, и мисс Гавишам сидела в кресле и дожидалась меня. Я, как в старину, возил ее вокруг распадающагося прахом подвенечнаго стола. Но в этой похоронной комнате Эстелла казалась блестящее и красивее, чем прежде, и я находился под ея очарованием.

Время быстро проходило, наступил час обеда, и Эстелла ушла переодеться.

Когда мы остались вдвоем с мисс Гавишам, она шепотом спросила меня:

— Что, она красива, прекрасна? Вы восхищаетесь ею?

— Каждый, кто ее видит, должен восхищаться ею, мисс Гавишам!

Она обвила рукой мою шею и наклонила мою голову к себе.

— Любите ее, любите ее, любите ее! как она с вами обращается?

Прежде, чем я успел ответить (да и как бы я мог ответить на такой трудный вопрос), она повторила:

— Любите ее, любите ее, любите ее! если она благосклонна к вам, любите ее, если она оскорбляет вас, любите ее. Слушайте, Пип! Я взяла ее в приемныя дочери затем, чтобы ее любили. Я воспитала ее такою, какою она стала, чтобы ее любили. Любите ее!

Она так часто повторяла это слово, что, без сомнения, знала, что говорила; но если бы это слово было не любовь, а ненависть, отчаяние… отмщение… горькая смерть — то и тогда могло бы звучать не более похожим на проклятие.

— Я скажу вам, — продолжала она тем же страстным шепотом, — что такое истинная любовь. Это слепая преданность, безспорное самоуничижение, безпрекословное подчинение, доверие и вера вопреки нас самих и вопреки всему свету; любить — это значит предать себя всем сердцем и всей душой обманщику, — как это сделала я сама!

Она проговорила это и дико вскрикнула; поднявшись с кресла, она дико замахала руками в воздухе и упала бы, если бы я не подхватил ее на руки.

Все это произошло так быстро, что я не успел опомниться. Когда я усадил ее в креслах, то почувствовал знакомый запах в комнате и, оглянувшись, увидел своего опекуна.

Мисс Гавишам увидела его в одно время со мной: она (как и все другие) боялась его.

Быстрый переход