Изменить размер шрифта - +
Всего лишь прощупывая границы собственных утрат: итак, он больше не получает удовольствия от самого сладкого, что наполняло его жизнь теплом и светом — от еды и секса. Ну и что? — удивится тот, кто не терял. Ну и все, честно ответит Дамело. Не так уж много в жизни каждого человека вещей, доставляющих удовольствие — чистое, беспримесное, без едкого привкуса разоблачения и разочарования. Большая часть плодов райского сада отравлена и горчит от мысли, что расплата неминуема, что каждый плод только вешка на пути к Древу, с которого лениво, словно разросшаяся лиана, свисает Змей. И первые же капли познания на твоем языке лишат тебя и света, и тепла, и рая, подменят их пекельным жаром и тьмой, в пекле ты проведешь все время мира, сокрушаясь и вспоминая.

Конечно, Сапа Инка пробует напиться. Напиться, надраться, натрахаться, он ищет заменителей потерянному, тянет из мира живых все, что плохо лежит. Хотя сейчас, если присмотреться, плохо лежит сам Миктлантекутли.

Он не пьян, о нет, он просто отказывается сотрудничать. Божественное тело отказывается сотрудничать с миром живых: разъезжаются божественные ноги и уплывает из божественных рук вкусно пахнущая земная женщина. Мир кренится и норовит лечь набок, он похож на прохудившийся ковчег, призванный спасти невинные души, но не доплывший ни до одной из Америк. Разве мы собирались в Америку? — обращается Дамело к своей спутнице, скорее мысленно, чем вслух, вслух он может только изумленно смотреть на нее: и где я тебя подцепил? Кто ты такая, черт тебя подери? Ну да, я и есть черт, значит, мне тебя и… Ой, прости, не хотел обидеть, или, может быть, хотел, обидеть для меня сейчас то же самое, что спасти: я обижаю, ты бросаешь меня в лужу и уходишь, и остаешься жива, но не могла бы ты бросить меня не в самую лужу, а хотя бы с краю? Пожалуйста.

— Да ты слабак! Даром что с виду буйволина… — запыхавшись, бормочет спутница Миктлантекутли, продолжая волочь его на себе с упорством, которого индеец никогда в женщине не видел, а он видел много образцов женского упорства…

Впрочем, отчего же не видел? Видел. Лицехват, тянущая из болота Минотавру, и выглядела, и звучала так же. Зачем? — сто раз спросил он себя, но ответа не нашел. Надо бы задать этот вопрос в сто первый раз: зачем? Зачем он понадобился молчаливой бабе, только его и ждавшей — там, где они встретились (Дамело, хоть убей, не помнит, где)? Куда она тащит его, здоровенного мужика, пребывающего в полуотключке и явно ни на что не годного? Какой от него прок, от невменяемого владыки ада? Адова пьянь, качает головой Миктлантекутли, пьянь адова. Нет, ничего, не обращай внимания, просто мир дает крен, он вот-вот потонет, весь этот старый, ржавый, хреново залатанный мир, у него ведь полный трюм людей, их везут по золотому треугольнику «рождение-жизнь-смерть», не пытаясь сделать путешествие комфортным. Чувствуешь, как воняет в трюме, подруга?

— Это не в трюме воняет, это кто-то нарезался, как свинья, — ворчит «подруга», удивляя Дамело тем, что разбирает его бредни. Узкая ладонь ложится Сапа Инке между лопаток, не столько подталкивая, сколько направляя: толкни она индейца — и тот, чего доброго, обрушится в прихожую, будто вырванное с корнями дерево. — Заходи. Ботинки снимай.

Ботинки находятся в тысяче километров от неповоротливых пальцев, плечи стянуты узким кожаным плащом, в живот врезается пряжка ремня. Дамело бы шляпу да шпоры — и выйдет полный кавалер, не то ковбой, не то гаучо. Индеец высвобождается из верхней одежды, точно краб из панциря, выползает, выкручивается, подолгу отдыхая после каждого удачного действия, опершись о вешалку, почти вися на ней, и в комнату заходит обессиленный, лишенный брони, мечтающий о чем угодно, только не о том, чтобы его мяли и тискали, превращая беспомощное тело в огромную куклу.

И все-таки, раскинувшись на диване, Сапа Инка похож на игрушку — из тех, что занимают больше места, чем хозяева.

Быстрый переход