— Ты человек? — спрашивает он, зачем-то притиснув свою находку спиной к стене, словно надеясь: загнанная в угол, она не сможет выкрутиться и солгать.
Надейся дальше, индеец, на то, чего женщина не сможет — голая, распаленная, вся в твоей власти. «Находка», не отвечая на вопрос, выгибается в руках Дамело, закидывает ноги ему на талию, втискивается с жалобным хныканьем, отвлекает умело, всем телом, всей окутавшей их страстью. Краем, осколком сознания Сапа Инка отмечает: обстановка до мелочей повторяет его любимую фантазию, не раз воплощенную в жизнь. Она полностью раздета, он полностью одет, она в его руках, грубые камни стены царапают ей спину и заставляют жаться к мужской груди, принимая в себя его пальцы, язык и член, ей остается лишь следовать за ним внутри теплой волной — и наслаждаться, блядь, наслаждаться!
Будь у Дамело свободны руки, он бы поаплодировал постановочному пореву, которое они разыгрывают под неусыпным оком богов.
— Тебя как звать-то? — шепчет он в аккуратное женское ушко, не делая ни единой попытки подхватить игру.
— Татьяна… — тает где-то между его шеей и плечом.
— Дай угадаю, — усмехается индеец. — Друзья зовут тебя Татой.
— Да-а-а… — тянет недоуменно вторая, потерянная половина Белой дамы «Эдема».
Утерянные жажда, сила и норов, могучая сила лилим, от которого Тату «освободили» ошейником. Еще одна расколотая душа в свите владыки Миктлана. То-то счастья после воссоединения будет! Если, конечно, он решится вернуть своей служанке прежнюю силу и властолюбие. Ведь все можно оставить как есть: держать в Тлальшикко готовую к услугам горничную, а здесь, где бы это «здесь» ни находилось, балансировать на лезвии ножа, играть с чуть пригашенным пламенем дьяволицы, суккуба, сатанинского отродья. Просто приходить и брать, закатывать сцены ревности, принимать попреки, наконец-то чувствуя себя уязвимым, жадным… живым.
Дамело слышит чей-то рык, не понимая, что рычит он сам, и жадно кусает нагое женское плечо.
* * *
Накрыло пониманием не сразу. Не в их первую ночь, когда индеец выскользнул из кольца ослабевших женских рук и постыдно сбежал, совсем как в прежней своей, земной жизни. Постоял, цепляясь за ручку подъездной двери, отдышался, ощутил себя свободным и побрел домой пешком, не поймав такси и не сев в ночной автобус-аквариум, пустой и скупо освещенный изнутри. Тело, не чувствуя ни усталости, ни похмелья, мерило шагами разбитый московский асфальт, а в мыслях царила блаженная пустота. И эта тишина внутри была лучшим, что Дамело слышал за всю свою непутевую и недолгую жизнь.
Заходя в Тлальшикко, Сапа Инка привычным жестом придержал колокольчик над дверью. Когда-то тот звонил лихим валдайским звоном, но с недавних пор взял привычку смачно материться, едва Дамело открывал дверь. Как будто общее недовольство поведением Миктлантекутли выражал. На каковое недовольство владыке Миктлана было наплевать, он и сейчас прошел, не разуваясь и не моя рук, на кухню, где и уселся за стол в ожидании завтрака. За окном занимался рассвет, троица адских гончих спала вповалку в постели князя ада самым крепким, предутренним сном. Но его цицимиме, его падшая звезда словно предвидела все: и раннее появление Миктлантекутли, и голод, грызущий кишки ее Мастера. На столе возвышался кувшин с кровью, такой обыденный, такой обманчиво невинный, притворяющийся утренней порцией томатного сока. Дамело покачал головой: славно в эту ночь поохотились гончаки. Аккурат к завтраку успели. Кровь жертвы, свежая, дымящаяся, сыграла роль кофеина, развеяв сон и разрушив истому действительно прекрасной ночи.
Владыка ада так и сидит, прихлебывая кровь, покрывшуюся пленкой с хлопьями, точно остывший латте, пока Грудолом, Минотавра и Лицехват, зевая и почесываясь, не приходят к холодильнику за своей порцией бодрящего напитка. |