Никогда и ни к кому не возвращавшийся, Дамело оказался посреди нигде, вне привычного своего одиночества, составленного, словно паззл, из свободы и недовольства собой. Так же прошли и третья, четвертая, пятая ночи с Татой Второй, в равных долях полные ужаса и похоти, приправленные, точно мед дегтем, утренними встречами с Татой Первой. Которая с каждой встречей становилась все более чужой, отстраненной, как будто замыслила дурное. Но что? Побег? Бунт? Теракт?
И вот Сапа Инка снова здесь, в плохоньком мотельном номере, не понимающий, влечет ли его сюда или он сам идет, своей волей. Не знающий, что происходит между ним и этой женщиной, пока она что-то такое делает с его душой и телом, медленно и уверенно. Так, словно каждое действие просчитано наперед и остается лишь следовать плану.
Лет в двенадцать поцелуешь кого-нибудь — и готово, вы уже парочка, думает Дамело. А в тридцать трахаешься, трахаешься, и не знаешь, как назвать то, что между вами. Миктлантекутли кажется, они с Татой поменялись ролями: он мучается вопросом, во что выльется их связь — а в ней кипит веселая злость, разбавленная толикой жалости.
Поутру индеец открывает окно, подняв ломкие жалюзи. Сумерки расползаются по углам, а Дамело, выйдя на балкон, в обманчивую утреннюю свежесть, обнаруживает под собой всю Москву, раскинувшуюся сонно и бесстыдно, точно крестьянская девка в росистой траве. Кечуа вспрыгивает на поручень балюстрады, широкий, гипсовый, с нелепыми вазонами по углам, садится на корточки, ждет. Голый, укрытый лишь широкими опахалами крыльев, смотрит, как Инти-Солнце всползает на блеклые городские небеса. Что там ему советовал золотой бог? Пойти развлечься со служанкой? С которой из двух? Хотя кого он обманывает: ошейник он надел на Тату Первую, враз лишил ее танхи, превратил в игрушку своих прихотей — и тем самым породил Тату Вторую. А ей, в свою очередь, суждено переделать своего создателя, изменив всю внутреннюю топографию Дамело. Если это развлечение, то что тогда судьба?
Сапа Инка оглядывается назад, туда, где сутки напролет все принадлежало им двоим: и широкая продавленная кровать, и тесная душевая кабинка, и бутылка красного вина, и даже предрассветные звезды. Из темноты его встречает ответный взгляд. Тата полусидит-полулежит на кровати, на сбитых простынях вычурного змеиного окраса, свернутое покрывало, едва прикрывая бедра, вьется вокруг ее ног, падает на пол и прячется во тьме, словно хвост Ехидны. Довершая образ, Тата не улыбается, а голодно скалится, и в глазах ее, темнея, плещется Адриатика.
Они смотрят друг на друга — ангел Миктлана и змей Эдема, две стороны одной медали, анимус и анима. Солнце греет бок Дамело, точно приглашает опробовать ни разу не бывшие в деле крылья, преломить золотую полосу рассвета, как хлеб, из спальни тянет прохладой, а может, земляным, могильным холодом. Медленно, вяло, будто окоченевшая под утро змея, выпутывается Тата из пятнистых тряпок, но чем ближе к окну, к золотым лучам, наискось прорезающим комнату, тем резче движения, тем отчаянней взгляд. Бывшая невеста бога Солнца разглядывает огненный шар, висящий над горизонтом, так, словно видит его впервые — и немая, безысходная жажда проступает на Татином лице. Это длится мгновение, не дольше. Когда Тата поворачивается к Дамело, никакой бывшей невесты Инти уже нет. Есть лилим, адский суккуб-вампир, до чьего нутра запросто не достанешь. Впрочем…
С похабной ухмылкой Миктлантекутли тянет любовницу обратно в кровать, без стеснения показывая золотому богу: вот женщина, от которой ты отказался, и теперь она жаждет Дамело, его любви, его тела, а там, глядишь, станет претендовать на руку и сердце владыки Миктлана. И владыка сам не знает, что даст ей, а в чем откажет. Еще несколько недель назад индеец не сомневался бы в своем выборе ни секунды. Но сегодня…
Сегодня Дамело больше не строит башенок из профитролей, зато с песней превращает чужие потроха в фарш. |