Мамочка привезетъ ее до Парижа. Ha Marche des puces полковникъ ей купитъ какое нибудь sommier, подушку и одеяло.
Когда разошлись они все трое, наконецъ, по постелямъ было у нихъ на душе что то особенное. Смущена была ихъ душа. Точно вошло въ ихъ жизнь что то новое, неизвестное и страшное, но вместе съ темъ и родное, родное, родное!!..
Это чувство, уже засыпая, Ольга Сергеевна весьма ясно определила.
— Ты спишь, Георгiй, — спросила она.
— Ну?
— Ты знаешь?… Отъ нея Россiей все таки пахнетъ… Вотъ, какъ у насъ сирень пахнетъ… А тутъ цвела, а запаха почти и не слышно… Вотъ и мы… Отъ насъ Россiей никакъ уже не пахнетъ… Выдохлись мы… А она, хотя и советская, а все Русская.
— Ну, ну, — промычалъ полковникъ и повернулся на другой бокъ.
XIV
Странная была Леночка. Она старалась помогать по хозяйству «мамочке«. По вечерамъ сидела со всеми за ужиномъ, но почти всегда молчала. Если ее о чемъ нибудь спросятъ — она коротко ответитъ: — «да»… «нетъ». А больше отзовется незнанiемъ: — «не слыхала»… «не знаю»…
Ho, когда все уедутъ въ городъ на службу, и «мамочка», напившись кофею, приляжетъ «на часокъ» — отъ 2-хъ до 5-ти, — Леночка тихой мышкой сбежитъ въ подвальчикъ къ Нифонту Ивановичу.
Старый казакъ сидитъ на низкомъ стульце — такъ почему то полагается сапожнику, — противъ него сучитъ дратву Фирсъ. Изъ открытой въ соседнюю каморку двери несетъ парнымъ бельемъ, тамъ шлепаютъ босыя ноги: — суетится Зося со стиркой.
Леночка войдетъ въ каморку и сядетъ на единственный стулъ, предназначенный для заказчиковъ. Такъ сидитъ она довольно долго, наблюдая работу.
— Дедушка, дайте-ка и я попробую. Нифонтъ Ивановичъ охотно ей показываетъ.
— Самое правильное, барышня, по нынешнимъ временамъ рукомесло, — наставительно говоритъ Нифонтъ Ивановичъ. — Новые башмаки съ нынешнимъ кризисомъ кто укупитъ? Подметки всякому нужны… Въ дырявыхъ башмакахъ долго не проходишь. Чинка, заплаты — отбоя нетъ… Французы мою работу очень даже уважаютъ… Моя подметка на годъ… Хотя по стеклу толченому ходи.
Леночка поработаетъ съ часокъ. Потомъ отложитъ работу, откинется на спинку стула и запоетъ:
Голосокъ у нея жиденькiй и слабый, но поетъ она верно, и такъ жалобно, что Нифонтъ Ивановичъ задумается и отложитъ въ сторону инструментъ.
— Эту песню, барышня, у насъ на Лемносе тоже пели. Ну только не такъ жалостно. Где вы ее узнали?…
— Въ Ленинграде, помню, эту песню детишки пели. Вотъ этакiя — Леночка показала на полъ аршина отъ земли, — совсемъ маленькiя… Какъ ихъ ругали!..
Запрещали настрого… А они пели… Да… Правда… Я помню…
— Поди, кто ихъ училъ… He безъ того… Леночка надолго примолкла. Потомъ вдругъ устремила глаза куда то въ даль, где точно она что то видела давнее и далекое и стала говорить съ какою то внутреннею дрожью:
— Я помню… Это еще тогда… Раньше было… Извощикъ по Загородному едетъ. И на немъ офицеръ съ белымъ околышкомъ… Преображенскiй что ли?… Безъ ноги… Раненый, значитъ… Инвалидъ… Ногу у него на войне отняли. И два солдата съ нимъ… Съ ружьями… И, значитъ, бьютъ его… Толкаютъ… Кровь съ лица течетъ… Да… Правда… А онъ бледный, нахмуренный… Что онъ думаетъ?… И молчитъ… He пикнетъ… И глаза такiе… Страшные, престрашные… Я хоть и маленькой тогда была, а помню…
Нифонтъ Ивановичъ, сосредоточенно нахмурясь, моталъ рукою съ шиломъ, сшивая кожу. |